И.Егоров. Право на штурвал

Игорь Егоров ПРАВО НА ШТУРВАЛ


III. ВРЕМЯ ПРОСТРАНСТВА

Весной я обратился в секцию самолетного спорта с понятной просьбой, но получил отказ — предложили зайти, когда исполнится семнадцать лет.  Ждать трудно, но я дождался.

Второй раз появился в день своего рождения, когда тренер самолетной группы имел право посмотреть на меня и посмотрел взглядом, в котором говорилось: «Юность неприлична в своем нетерпении, в своем без­удержном, безоглядном стремлении сломать себе голову.

Юность талантлива и глупа странной глупостью — той, что вызывает симпатию...» Взгляд был брошен тогда, а расшифровал я его, разумеется, сейчас.

Тренер сказал:

— А может, ты обманываешь! Может, семнадцати еще нет?

— Ну вот же паспорт...

— А что паспорт?! Может, ты в двенадцать ночи родился? Справку от матери!..

В комнате сидели еще несколько летчиков. Они смотрели на меня насмешливо, и один из них тихо, не для моих ушей, произнес:

— Экая килька, а туда же, в авиацию... — И хотя сосед толкал его в бок, урезонивал: не обижай, мол, парня, обратился ко мне. — Слушай, друг, а в летчики берут только тех, у кого не меньше двух пудов весу...

Он сказал остроумно, но никто не засмеялся, потому что бывают лихие фразы, которые выявляют бестактность, душевную черствость. Однако сказал он метко и попал точно  в больное место — хотя под рубашкой у меня были  довольно  крепкие и рельефные мышцы (не зря ведь гимнастикой занимался, правда, еще недостаточно много, чтобы она сказалась на всей фигуре),  внешне выглядел маленьким, худеньким, слабосильным.

Впервые в жизни, несмотря на патриархальное воспитание, которое отработало во мне уважение к старшим и  несокрушимое  табу на  дерзость  с ними,  я огрызнулся:

— Глядя на вас, — ответил я зло и вопреки привычной  скороговорке  растягивая  слова, —  можно  подумать, что в авиацию берут не по уму, а по весу.

Наступило молчание. Летчики отвернулись, чтобы спрятать глаза и скрыть с трудом сдерживаемый смех. Ответ, видно, понравился, и, главное, все остались до­вольны тем, что восстановлено равновесие, которое называют справедливостью.

История эта пошла мне на пользу. У меня не возникало поводов, чтобы упрекнуть себя в излишнем честолюбии, но самолюбия хватало всегда. Реплика насмешника   сыграла  роль   сильнейшего   допинга,  и  я с двойным усердием набросился на гимнастические снаряды.

Сейчас, однако, понимаю, что все эти годы занимался не только гимнастикой, но и чем-то вроде эквилибристи­ки... Ходил, что называется, по канату времени... И довольно твердо, не качаясь и, главное, не замечая, как лунатик по карнизу. И ввергала меня в подобный сомнамбулизм увлеченность...

Учился в десятом классе — увлекался физикой, математикой.  Четыре  раза в  неделю  ходил  в  аэроклуб, два раза в секцию гимнастики и иногда наведывался в оркестр народных инструментов. И если учесть, что от дома до аэродрома топать больше пяти километров, то есть  час в один конец, то непонятно, как все это удавалось  совмещать.   Поистине  желание  в  сочетании  с молодостью не имеет преград!

Но вот сданы  экзамены на аттестат зрелости, закончен курс подготовки к полетам. Побежали свободные и счастливые дни: началась так называемая вывозная программа. Это  означало,  что  мне  надлежит  налетать 12 часов вместе с инструктором.

Погода стояла хорошая, и программу удалось выполнить недели за три.

23 июля 1957 года состоялся мой первый самостоя­тельный вылет. В воздухе я испытал множество всяких чувств. Здесь и радость, и гордость, и восторг...  Но здесь и тревога, и даже некоторый испуг, особенно когда оглядываешься  и в задней  кабине вместо инструктора ви­дишь семидесятикилограммовый мешок с песком, погруженный для центровки.

Но так или иначе он состоялся, прошел удачно и остался в моей памяти на всю жизнь.

В то знаменательное для меня лето я сделал еще пятнадцать самостоятельных вылетов и получил отличную оценку.

В самом конце учебной практики, в один из дней, прибыв на аэродром, я увидал среди аэроклубного начальства, наблюдавшего за полетами, незнакомого офицера. Он не покидал наблюдательного пункта весь день. Среди курсантов пошел слушок, что он здесь с целью набора в летное училище. И, несмотря на то, что мы уже пообвыкли и чувствовали себя в воздухе уверенно и спокойно, на этот раз возникла робость, волнение абитуриента, идущего на экзамен.

Я в тот день летал дважды, после чего был вызван к начальнику аэроклуба. В кабинете уже сидели мои товарищи. Здесь же, кроме начальника, находился наш тренер Николаев и тот самый офицер.

Он начал издалека и вел к тому, что летчиком быть хорошо — уговаривал жаждущих испить воды. А мы гордились — ведь избрали далеко не всех.

Однако выбор  офицера дела еще не решал. В училище для поступления, как и везде, полагалось сдавать конкурсные экзамены: математику, физику и русский язык.  Получив по всем трем  предметам отличные оценки, я стал его курсантом.

После курса молодого бойца сразу же начались занятия, связанные со специальностью: изучение материальной части самолета и теоретические дисциплины. Все это в той или иной мере мне было знакомо, и потому учился без особого напряжения.  Как всегда, меня главным образом интересовала практика. И когда она началась, усердно взялся за дело, благо что возможности открылись большие: группы немногочисленные, пять-шесть человек, машин хватало. Кроме того, наш инструктор, капитан Нелипо, использовал положенные ему личные тренировки для обучения своих курсантов: брал в полет одного из своих  учеников, сажая его в  инструкторскую кабину. Вообще-то делать этого не полагалось, но Нелипо хоть и отличался особым почитанием дисциплины, но своим педагогическим делом горел  настолько,  что шел на это нарушение, обманывал начальство, справедливо считая такую ложь святой.

Как педагог Нелипо не представлял собой загадки. Что касается его характера,  то судить о  нем  курсантам не представлялось почти никакой возможности.  Мы могли лишь гадать: какой, скажем, у него темперамент — холерик, сангвиник или флегматик? Речист или молчун? Веселый или угрюмый...

Нелипо среднего роста, но казался большим, ширококостным. Возможно, это общее впечатление создавало широкое, скуластое, с крупными и жесткими чертами лицо.

Духовная сила этого человека распространяла вокруг него некое гипнотическое поле, подобное магнитному. Так что каждый, кто попадал в него, чувствовал влияние силовых линий, которые действовали так, что приводили к частичной потере самостоятельности. И даже начальство, я замечал,  разговаривало с ним  несколько скованно. Он это тоже видел и как человек, чтящий армейскую дисциплину, субординацию, ощущал от этого неловкость.

Он всегда являлся к нам экипированный точно по форме, как внешне — отутюженный, начищенный, так и внутренне — с раз и навсегда отработанной, сбалансированной линией  поведения, стабильной манерой держаться. И эта его внутренняя униформа, которую он никогда не нарушал и соблюдал с удивительной легкостью, надежно  скрывала склад его  души,  мешала  нам  понять его истинный характер. Во всяком случае убежден, что внешне проявляемые им свойства: уравновешенность, пунктуальность, аккуратность — нельзя принимать за ключ к разгадке его натуры, поскольку тогда пришлось бы прийти,  скажем,  к выводу,  что  он  сух  и  склонен  к  педантизму. А этого про него никак не скажешь — иначе Нелипо не пошел бы на такое систематическое нарушение режима личных  полетов.  И другое:  вряд ли  педантичный человек смог бы пробудить к себе такую любовь подчиненных.

В общении с нами Нелипо был немногословен, строг, не допускал и намека на  фамильярность,  не позволял и на миллиметр сократить дистанцию, необходимую между учителем и учениками.

В один из июльских дней 1958 года меня вызвали к капитану.

— Полетите со мной на тренировку, — сказал он.

На эти полеты между курсантами группы установилась очередь, и сейчас приглашение его прозвучало для меня неожиданно, как внеурочное.

— Слушаюсь, товарищ капитан! Но... вроде не моя очередь?

Капитан согласно кивнул головой и ответил:

— Идите к машине.

Оказалось,  курсант-очередник  отпущен  в увольнение — к нему приехал кто-то из родственников. Если б я ответил  Нелипо: «Рад  стараться», как  отвечали в старину солдаты, то это следовало бы понимать в самом буквальном смысле — мне действительно  хотелось стараться, хотелось оправдать доверие, не говоря уж о благодарности: ведь я не один в группе, на освободившееся место капитан мог взять любого из моих товарищей...

Самостоятельных полетов у нас хватало — тренировались много. И если небо никогда не надоедает, то от работы в нем порою устаешь. Поэтому, сев в заднюю, инструкторскую кабину, я подумал, как хорошо быть инструктором, летать на правах пассажира, точнее, полу-пассажира — у Нелипо особо не разгуляешься, передать управление не забудет, — испытывать все прелести полета, при этом виртуозного, ибо инструктор наш — опытный летчик.

Як-18у (учебный), готовый к полету, стоял на колодках — металлических подпорках под колесами, которые железнодорожники  называют   башмаками.  Я  привязался ремнями  и, ожидая инструктора, балагурил с приятелем по  поводу недавно  случившегося и бывшего у всех на устах происшествия: курсант из соседней группы, сруливая с посадочной полосы на нейтральную, вместо посадочного щитка убрал шасси и прокатился на брюхе машины, сровняв все предусмотренные конструкцией выпуклости.

— Большой мастер, — говорил мой собеседник, — из самолета сделал утюг!

Пришел капитан Нелипо, влез в переднюю кабину, пристегнулся ремнями и скомандовал:

— Магнето на первую кабину! Кран шасси в нейтральное положение!

Команда, необходимая для того, чтобы самолетом можно было управлять из первой кабины. Вообще управление как в первой, так и во второй кабинах автономно. Но две из многочисленных систем машины находятся все же, так сказать, в вассальной зависимости: магнето, без которого нельзя ни включить мотор, ни выключить его, и управление шасси, без которого, как известно, нельзя посадить самолет.  Так вот, командный кран шасси и тумб­лер магнето находятся во второй кабине — в инструк­торской, и покуда управление этими системами не переключено на впереди сидящего пилота, они ему неподвластны.

Исполненный чувством благодарности к своему тренеру, тронутый его высокой оценкой — а только так можно объяснить подобное предпочтение со стороны этого объективного, справедливого, ровного в отношениях к людям человека, — я старался оправдать ее, что называется, не ударить в грязь лицом и потому напрягся предельно, изготовился, как спринтер на старте, чтобы выполнить все его команды  мгновенно,  четко и точно.  Услыхав приказ, тут же нажал  на кнопку  переключения  магнето  и  рванул кран шасси, стоявший в положении «на выпуск» с таким усердием, что он проскочил защелку, фиксирующую  нейтральное  положение, и  ушел до отказа.  В тот же момент почувствовал, как машина осела...

Я помню, что на общем фоне бездумности, охватившего меня оцепенения, морального и физического, мелькнула все же одна мысль, до нелепости не соответствующая моменту, — я подумал о языковых образах: почему это говорят «сгореть со стыда»? От стыда не сгорают — от него, наоборот, холодеют, стынут, леденеют, наконец... От стыда может быть и другое: желание исчезнуть, превратиться в пылинку, молекулу, атом, чтобы никто и никогда не обнаружил...

Я долго не выходил из кабины... Когда Нелипо покидал самолет,  он сказал: «Вылезай, Егоров...»  Мне удалось с ним не встретиться взглядом. Он ушел. Но я еще долго сидел здесь, потому что панически боялся этой встречи...

В тот же день состоялось собрание эскадрильи. Но до этого я узнал, что капитану Нелипо объявлено взыскание за нарушение правил личной тренировки.

На собрании ожидал, что меня отчислят из летного состава и предложат проходить службу в команде обслуживания самолетов. Боялся этого, но считал справедливым, поскольку, вспомнив случай с планером и обобщив, решил, что во мне живет роковая черта, которая не позволяет стать настоящим летчиком.

Однако никому не пришло в голову ставить так остро вопрос. А когда капитан выступил в мою защиту, назвал отличным курсантом и объяснил всю историю случайностью, дело кончилось тем, что слегка и отечески пожурили и впредь посоветовали хорошо, без спешки обдумывать действие, которое предстоит выполнить.

В результате падения деформировалась нижняя часть фюзеляжа   —  изрядно,   но   небезнадежно.   Ремонтники выправили и в два дня привели самолет в полную готовность к полетам. Сам я физически не пострадал, зато получил полезный урок и вывел для себя на всю жизнь правило: «Не старайся руками — старайся головой, ибо руки глупы и не знают меры».

И другое. Своим поведением я, видимо, дезориентировал  окружающих — вовсе  не  преднамеренно,  создавая о себе мнение не совсем верное, по крайней мере неточное. А палка, как водится, о двух концах — оно, это мнение, дезориентировало меня самого. Наставники и товарищи относились ко мне как к человеку внутренне дисциплинированному, собранному и часто говорили мне об этом в глаза,  считая,  что это пойдет на пользу, укрепит веру в себя. Но случай с шасси противоречит такому мнению, показывает  скорее на  нехватку этого свойства. Я тогда понял, что мои доброжелатели принимали самоуглубление за сосредоточенность. А это, известно, не только разные, но и в какой-то мере исключающие друг друга вещи.

...В отличие от многих жизнь в армии казалась мне легче, чем на гражданке. Хотя бы уж потому, что здесь мне не приходилось крутиться в том самом четвертом измерении. Позволю себе нечто похожее на каламбур и скажу: здесь все мое время принадлежало пространству. Отсутствие спешки, суеты, даже некоторой сумятицы дало мне ощущение уверенности, здорового деятельного, покоя. Учился хорошо и без натуги. На «отлично» сдал теоретические дисциплины, а практику...

Генерал, проверявший наше летное искусство на выпускных экзаменах, оказал мне особую честь — лететь первым. Он остался доволен и рекомендовал начальству отправить меня для учебы в истребительное училище.

Никаких особо любопытных событий в бытность мою в Оренбургском авиационном училище не случалось. Скажу только, что летал здесь на МиГ-15, курс наук закончил с отличием и получил звание лейтенанта.

Упоминания заслуживает лишь один факт — значительный, круто повернувший всю мою жизнь: время моей офицерской службы исчисляется часами. В день присвоения звания газеты опубликовали известный указ о значительном сокращении Вооруженных Сил, вошедший в историю Советской Армии под названием «Миллион двести тысяч». Утром другого дня нам объявили: весь выпуск увольняется в запас.

...Домой я возвращался с чувством, о котором нельзя сказать однозначно — сложно и противоречиво настолько, что и сам не мог разобраться. Досада, конечно, занозила душу, но больше было другого: удивления, даже ошеломленности.  «Ну и ну! — думал я. — Могучий ры­чаг понадобился судьбе, чтобы опрокинуть жизненные планы такого незаметного,  только еще начинающего жить человека!» Если б, сидя в купе, я отпустил свои эмоции, дал им возможность изливаться наружу, то всю дорогу так бы и покачивал изумленно головой, приговаривая: «Ну и ну!»

Но я не жалел о прошлом и радужно смотрел на будущее.  Отношение к тому и другому возникало  на мысли: я — летчик! Значит, армейские годы не проведены зря. А раз я летчик, значит, дома, где-то на аэродроме, в каком-то ангаре меня уже ждет самолет.

Я слишком легковесно относился к жизни, чтобы сообразить: в этот момент по дорогам страны в тот же Куйбышев тянутся тысячи разделивших мою судьбу авиаторов, которые так же претендуют на право летать и многие из которых имеют на то оснований куда больше...

Прибыв в родной город, без промедления пустился на поиски своего счастья и на сей предмет посетил управление ГВФ. Двери начальника отдела кадров осаждали бывшие военные летчики. Сколько их? Им несть числа! Хоть и бывшие, но все в офицерской форме, при погонах. И подавляющее большинство из них по своему званию еще недавно  имели право скомандовать  мне: «Лейтенант, кругом! Шагом марш!» Тогда у них было официальное право, теперь — моральное.  В данной ситуации последнее для меня значило гораздо больше. Поэтому я скомандовал себе: «Лейтенант, кругом! Шагом марш!»

Могу похвалиться лишь тем, что оказался понятливым и больше никаких попыток не предпринимал. Решил поступить в вуз.

Два месяца усиленной подготовки. И вот незадачливый, но настырный летчик Егоров у входа в Куйбышевский авиационный институт.

Среди абитуриентов, пятиминутной давности десятиклассников, я чувствовал себя переростком, чем-то вроде второгодника. При этом за неимением приличного штатского костюма пришел в офицерской форме — только без погон.

Застенчивость, видимо, неизживаемая штука; под ударами, которые я наносил ей, она только крепла. Ровесники быстро знакомились, сходились, становились своими  людьми.  Я некоторое время  оставался  в  стороне — в прямом и переносном смысле слова... Скоро, однако, они потянулись ко мне сами — после первого же экзамена,  когда сдал  письменную математику на пятерку. Когда на ту же оценку ответил и устную, пришлось выступать в роли нештатного консультанта.

Конкурсный балл засчитывали по трем профилирующим дисциплинам: физике  и  двум  математикам. Получив отличную оценку по физике, я набрал пятнадцать из пятнадцати, и вопрос о моем зачислении в институт был решен.

Не помню, по какой причине, но начало занятий не совпало с традиционной датой — его отодвинули месяца на полтора.  Чтобы не бездельничать,  отправился на завод, зная, что там всегда нужны грузчики. И до самых занятий «круглое  катал,  плоское  таскал»...

Я начал учиться строить самолеты. Мне это нравилось... Но еще больше нравилось мне летать на них...

В аэроклубе меня вспомнили и сожалели, что пришел слишком поздно — все группы укомплектованы, ни единого места. Но... что ни делается — все к лучшему. Из­вестно:  первый курс — самая  трудная  вузовская ступень. Раздваиваться  на  этом  этапе опасно — того и гляди попадешь в историю с двумя зайцами. Думаю, что в течение года в  аэроклубе, наверное, нашлось бы  для меня место, но я просто не заходил туда, решив сперва пообвыкнуть, притереться к институтскому режиму...

...Над головой то и дело летали самолеты. Неизвестные  мне  избранники  буднично,  без  особого  торжества в душе вершили свои обыденные небесные дела, ничуть не осознавая  ежедневного праздника, которым одарила их судьба. Так у собаки хватает ума, чтобы понять величие человека, а человек по недомыслию скорбит о своей слабости.

Уличные прохожие, должно быть, принимали меня за парня из таежного глухого хутора; когда видели, как останавливался посередь дороги, задирал голову и восхищенным взглядом провожал самолет... Отвлекался на лекциях, лишь только стекла начинали подрагивать и глуховатый, отдаленный еще гул вползал в аудиторию...

Где-то я прочел формулировку: музыка, дескать, отличается от шума тем, что первая несет в себе информацию, второй лишен всякого  смысла. Либо это неверная, во  всяком  случае, неточная  мысль, либо  иные шумы следует отнести к музыке.

Однажды ранним весенним утром в окна моей квартиры ворвался шум,  не хуже музыки  возбудивший во мне эстетические чувства. По крайней мере он принес богатую  и ценную  информацию.  Шум с полным набором музыкально-классических оттенков: форте, пиано, крещендо и диминуэндо... Еще лежа в постели, глядя отнюдь не в небо, а в потолок, слушая звук мотора, хорошо  представлял  себе  движение  самолета...  Вот  рокот усиливается,  нарастает все больше и больше,  переходит в открытое звонкое «форте», потом сдвигается куда-то влево и постепенно  глохнет, переходя в отдаленный гул, и вдруг неожиданно резко усиливается... Ясно: подходя к верхней точке петли, пилот прибавил обороты... Ясно и другое, и самое главное: летчики-спортсмены начали тренировки...

В тот же день,  едва окончились  лекции,  я отправился в аэроклуб. По дороге увидел нечто такое, от чего отяжелели ноги, поостудился пыл, закралось в душу сомнение: а возьмут ли?!

Самолет летал «на спине» — не ЛЕТЕЛ, а именно ЛЕТАЛ, долго летал — несколько минут. Выполнял фигуры, изредка, по необходимости на десятки метров переходя в прямой полет, и снова ложился «на спину».

Меня раздирало двоякое чувство — с одной стороны, смогу ли я так? Какой-никакой, но я летчик и понимаю, что за этим стоит. С другой — нестерпимо хотелось научиться этому.

Командир отряда Борис Павлович Долгов, добродушный человек с мягким, внимательным и чуть улыбчивым взглядом, принял меня без привычной военной строгости, официальности — скорее ласково, по-домашнему. Меня удивило и  обезоружило  (откажи он мне — не сделал бы и малейшей попытки настоять, убедить) обхождение без всякого налета бюрократизма, естественного для людей, которым часто приходится иметь дело с просителями. Он выслушал мой рассказ терпеливо, ни разу не перебив, и сказал:

— Вообще-то у нас «полна коробочка»... Но не огорчайтесь,  найдем  вам  место... Я вас помню.  Думаю, из вас получится хороший спортсмен... — Он хотел еще что-то сказать, но в комнату вошел высокий, худощавый, немного сутуловатый  человек лет  сорока пяти. — Вот как раз Сергей Иванович Мотыгов, заместитель командира   отряда,   с ним   и   решим...   Сергей   Иванович,   это Игорь Егоров.  Очень хорошо занимался у  нас в 57-м го­ду. Потом по нашему направлению закончил Актюбин­ское училище, после Оренбургское. С отличием! Но уволен в запас по указу «Миллион двести». Нынче учится в авиационном. Хочет летать. Найдем ему место?

— Надо найти, Борис Павлович! Поищем — найдем...

Неделю спустя, когда я ознакомился с материальной частью ЗЕТ-326,  самолета-тренера, или, как называют его, спаркой (спаренные кабины), состоялся мой первый полет. Пока что с Мотыговым.

Я волновался. И пожалуй, вдвойне из-за той лестной характеристики, что дал мне Долгов. Теперь ее нужно оправдать.  Но, главное, больше  года не  держал штурвала в руках. Однако через две-три минуты полета понял: то, что умеешь, не пропадает. Даже напротив того — время обладает чудесным свойством — работает само по себе.

Навыки, над которыми долго трудился, после некоторого перерыва (здесь, конечно, тоже существует крити­ческая точка,  после которой  наступает обратный процесс) закрепляются,  созревают, достигают  автоматизма, и его можно сравнить только  с автоматизмом врожденных чувств. Не знаю, почему, но это так.  Может быть, они отдыхают, набираются силы?

Как только прошел первый испуг, почувствовал легкость, ритмичность, точность в движениях. Это так меня приятно поразило, что на радостях и от ощущения легкости пошел крутить доступные  фигуры. Я увлекся, забыл о неусыпном оке экзаменатора и быстро почувствовал вес самолета, центровку, реакцию на рули. Не сразу все удавалось, но это меня не смущало: понимал, что нахожусь скорее в роли летчика-испытателя, чем ученика.

Вскоре Мотыгов предложил посадку, но я разохотился и, преодолев застенчивость, попросил еще несколько минут... И тут  полуторагодовалый тайм-аут в пилотаже дал себя  знать: я устал, хоть и  не  понимал  этого. Бездействие силы не нарастит... Начал вдруг терять пилотажную меткость — перетягивать или не дотягивать ручку, пережимать или  не дожимать  педали, стала пропадать координация рук с ногами, появились напряжение, скованность... Сергей Иванович, видимо, понял это и категорически предложил сажать машину...

Оценивая мой пилотаж, инструктор пренебрег последним эпизодом — остался доволен и лестно отозвался о моей работе; но не забыл о нем и сказал:

— Если не хочешь потерять, чего достиг, и надолго, а достиг, прямо скажу, немало, не перебарщивай время пилотажа, не улетывайся досыта, уходи из-за стола, как рекомендует  медицина, чуть  не доев... Не послушаешь меня — сломаешься! После будешь набирать по крохам то, что умел раньше... А  вообще-то молодец... Уверен, месяца через два будешь летать по второму разряду. Потерпи годок — освободится место,  переведем  в группу мастеров высшей квалификации, научим акробатическому пилотажу...

* * *

В институте на первых лекциях меня смешил примятый, сонный вид еще не проснувшихся до конца студентов. Чумные, ошалелые взгляды, басовитые с хрипотцой голоса, угловатые и неточные движения, угрюмость, раздражительность  не по делу — неплохой объект для шуток и подтрунивания. Сам-то я в порядке, свеж, бодр и, как говорят музыканты, разыгран. Мой рабочий день в зените, я уж находился и налетался. Все это меня веселит...   Правда,  где-то  на  третьей  лекции  роли  меняются — постоянно недосыпая, я к этому времени начинаю клевать носом. И тогда уж мои однокурсники смеются надо мной...

Полеты начинались в полпятого утра. В три полага­лось быть на аэродроме. Поэтому в погожие дни, когда появлялась  возможность  летать  еще  и  вечером, не оставалось ничего другого, как ночевать, скажем, в палатке, разбитой в летном лагере...

В  подобных  трудах  прошло  два  года. К концу 1963-го  выполнил  норму  первого  разряда.  А осенью 65-го получил звание мастера спорта. В том же 65-м закончил институт и получил диплом инженера. Но все это будет несколько лет спустя. А пока...

...В то утро я уже дважды побывал в воздухе и собирался покинуть аэродром, когда подошел Мотыгов и сказал:

— Не спеши. До лекций есть время... Хочешь еще по­летать? — Вопрос риторический.  Мотыгов знал, что та­кое желание всегда при мне. — Машина свободна. По­летим вместе.

Предложение Сергея Ивановича меня удивило. Обычно инструкторы  наблюдают за полетом с земли, руководят тренировкой с помощью  радиосвязи, но периодически контролируют своих воспитанников из инструкторской кабины. Однако совместные полеты проводятся не чаще раза в неделю — они как контрольные работы у школьников. Не далее как вчера я выполнил свою «контрольную», и Мотыгов оценил ее «хорошо» — сейчас у меня были все основания недоумевать...

Ни  слова  не говоря,  направился к  машине и уж занес ногу в кабину, когда Сергей Иванович остановил меня.

— Посмотри, — сказал он, — чиста ли кабина? Нет ли лишних, незакрепленных предметов?

— Нормально, — ответил я, осмотрев кабину.

— Посмотри, посмотри внимательно. Идеально должно быть...

Я не спросил почему, поскольку теперь уж догадывался. Когда привязался, он подошел и сам проверил ремни.

Через пару минут полета, после нескольких сделанных  мною  фигур  услышал  команду:  «Полубочка!»  Выполнив ее, я тем самым перевел машину «на спину» и, повисев несколько секунд головой вниз, с нетерпением ожидал  предложения  сделать еще одну  полубочку, чтобы лечь наконец в прямой полет. Команда последовала, но не та, что мне хотелось.

— Левый вираж! — прозвучал голос в наушниках. Ясно... Мотыгов решил неожиданно кинуть меня «в воду». Пусть, мол, побарахтается — потонуть не дам, а учеба потом пойдет лучше.

Прежде чем выполнить команду, привычно бросил взгляд  вниз,  чтобы  сориентироваться по  месту.  Но низа, под которым человечество разумеет непременное наличие  какой-либо  тверди,  не  оказалось.  Внизу  был верх. Твердь отсутствовала. Не было земли! Очень чело­веку охота  оторваться от  земли — всю жизнь мечтает, но, как выясняется,  при одном  условии:  чтобы она всегда оставалась в поле его зрения...

На мгновение я почувствовал себя пловцом, обнаружившим вдруг, что кругом открытое море — берега не видно... Мало того, солнце, только что вывалившееся из-за горизонта и находившееся слева, тоже исчезло. Теоретически я был готов к этому — на земле много думал о перевернутом полете, готовил себя к «наоборотному» эффекту. Но  случилось то, что  происходит  с молодым, не обстрелянным еще номером орудийного расчета: как ни готовится к звуку залпа, но в момент его все равно теряется.

В наушниках раздался смех и реплика:

— Ты чего в небо уставился?! Ворон считаешь? Работать надо!

Я поднял глаза к небу и увидел НАД  СОБОЙ (странно звучит!) знакомые пейзажи: широкую ленту Волги, ее берег — Жигули, одетые в синеватые подернутые утренней дымкой леса, и ПОД СОБОЙ, где-то сбоку, солнышко, изменившее сейчас вечной традиции и восходившее по моей ориентации с запада. Обругав себя за эту растерянность, решил действовать не спеша, осторожно — сперва подумать, потом сделать. Поэтому, выполняя команду инструктора — заложить  левый  вираж, — с ходу  дал  левую  ногу  и  ручку управления к левому борту. Но земля, за которой следил теперь внимательно, вместо того чтобы пойти теперь вправо,  как ей  положено  в этом случае, дернулась влево и остановилась.

— Где же вираж? — сдерживая смех, с ехидной мягкостью укорили меня наушники.

Я чертыхнулся в очередной раз, вывел машину из неудавшегося виража и суматошно засучил рулями — очень трудно насиловать собственные рефлексы, отработанные годами, и действовать им наперекор, делать все наоборот. Я все же заставил себя двинуть  ручкой вправо... Чтобы ввести самолет в ЛЕВЫЙ вираж!

Теперь земля повела себя правильно. Впрочем, я оценил ее поведение умозрительно, с помощью вычислений на пальцах:  если это  идет  сюда,  тогда  то  должно  пойти туда... В конечном итоге запутался и уж не знал, что куда должно пойти, — больше ориентировался на наушники: раз молчат — значит, правильно.

На вираже мощная сила потянула меня из кабины. Ремни напряглись и, казалось, вот-вот оборвутся. Душа обомлела, хоть голова и верила в надежность привязи.

Неожиданно из меня что-то посыпалось, загремело, зазвенело и пошло  швыряться,  метаться,  кататься по всей кабине... Я, видимо, не до конца затянул «молнию» бокового кармана куртки, и хранившаяся там мелочь проникла сквозь эту лазейку. Монеты прыгали, раздра­жающе мельтешили перед глазами, часто и больно щелкали меня по лицу. Под этот «золотой» звон, который вовсе не стимулировал,  проходил весь  дальнейший полет. Благо что обошлось лишь одними переживаниями. Было б куда хуже, если б  монета  заклинила  управление...

Мотыгов еще с минуту погонял меня «на спине» и поставил наконец на ноги, выдав желанную команду: «Полубочка!»

По земле шагал угрюмо и прятал глаза,  но инструк­тор неожиданно сказал:

— Неплохо, Игорь... Для начала просто хорошо!

Обозлившись, я ответил, что от этой его оценки за версту несет  педагогикой и что ложь есть ложь, даже если ее называют воспитательным методом. Сергей Иванович опешил — он вообще  не терпел пререканий и уж от меня дерзости никак не ожидал, тем более незаслуженной, несправедливой. Он сперва нахмурился, но потом,  вероятно,  вник в  мое состояние  и с  несвойствен­ной ему для такого случая реакцией ответил мягко и добродушно:

— Чудак! Правду говорю: думал, хуже будет... Я-то знаю, как бывает по первому разу...

Ночевал дома. Лег в постель и, когда погас свет, поджал колени к животу и задвигал воображаемыми педалями, воображаемым  штурвалом,  бороздя «на спине» воображаемое небо... С того дня...

Трудно было определить продолжительность моих ежедневных тренировок.  Прекращал их разве что засыпая. Впрочем, порою и сны видел на ту же тему... Занимался каждую свободную минуту: в полетах по-настоящему и в  перерывах между  полетами  теоретически, лежа в траве, дома и даже в транспорте, мысленно представляя ситуацию. Правда...

«Теоретическое» воспитание навыков принесло некоторую пользу. Что-то оно дало. Но лишь «что-то», лишь на первом этапе, когда намечалась их грубая, приблизительная основа. В дальнейшем результаты от такой работы равносильны тем, что получил бы, скажем, пианист,  занимаясь  на  столе  вместо  инструмента.  Подкорку не обманешь, по крайней мере долго ей лгать не удастся —  ей  нужны  реальные  сигналы,  те,  что  поступают из жизни,  а не  из воображения. У  нее  своя агентура — легальная: зрение, слух, осязание... а есть, вероятно, и нелегальная, вроде той, что называем мы шестым чувством. Но даже в их информацию верит она только после тысячекратных повторений...

Когда эти репетиции «всухую» потеряли свой смысл, началась  борьба за  машинное время.  Борьба,  разумеется,  без  конфликтов, без  ссор,  без обид.  Просто  я  начал, что называется, шакалить каждую минуту полета. Целыми днями проводил на аэродроме (если позволяло институтское расписание), даже в тех случаях, когда отработал  официально  отведенный  мне  срок.  Терпеливо ждал — вдруг кто-то  не придет на  тренировку,  раньше времени закончит ее... Мало ли по каким причинам может освободиться машина?  Никого ни о чем не  просил, а если просил, то лишь молчаливым присутствием. Инструктор   никогда  не  досадовал  на  простой  самолета — под рукой всегда был  Егоров  или другие,  подобные ему «шакалы». Имена их  нынче  известны в  авиации: Юрий Тарасов, Владимир Шахмистов, Светлана Пододяк...

А уж когда пробивал мой законный час... У Сергея Ивановича Мотыгова, возможно, и по сей день не угас рефлекс на мое имя:  инструктор мой,  как уже говорилось, близился к пятидесяти, да и акробатическим пилотажем занялся он поздно — мастера спорта получил незадолго до нашего знакомства. Искусный, мудрый спортсмен, прозорливый педагог, но по части выносливости начинал сдавать...  А  я  увлекался  в  небе работой и, забывая о его возрасте, не понимая его состояния как сытый голодного, укатывал своего учителя до полусознания. «Хватит, Егоров! Хватит! — слышал я в наушниках. — Давай на посадку». — «Еще разок, Сергей Иванович, сейчас должно получиться...»  И таких «разков» набиралось, как правило, с десяток, ибо категоричности в  его  голосе  не  было — он-то  ведь  тоже  жил нашими  успехами, он-то учитель!  И, как истинный учитель, не щадил себя...

1963 год — год моего первого серьезного турнира. Меня  включили в команду Куйбышевского  аэроклуба для участия в зональных соревнованиях, проводимых в Ульяновске. Подробности этих состязаний не представляют особого  интереса, поэтому  скажу лишь,  что по всем четырем упражнениям получил бронзовые медали.

В тот же год выступил на чемпионате Союза. Летать пришлось  на  ЗЕТ-326  —  некогда  образцовой,  но  теперь по  справедливости  уходившей на «пенсию» машине. Подавляющее большинство участников работали на Як-18п (пилотажный).  В  сравнении  с  ним ЗЕТ  иначе  как каракатицей не назовешь. Так его и окрестили...

Попав в  середину таблицы,  заняв 30-е место, я тем не менее считал, что удостоен самой высокой награды: меня и Владимира Шахмистова,  летчика из куйбышевской  команды,  пригласил к себе в  номер  старший тренер сборной СССР Владимир Евгеньевич Шумилов, учинил нам, что называется, биографический допрос, потом сдержанно, но все же весьма лестно отозвался о нашей работе и в заключение сказал, что намерен перевести  нас в сборную,  как только появится возможность.

Полтора года спустя он сдержал свое слово.