И.Егоров. Право на штурвал

Игорь Егоров ПРАВО НА ШТУРВАЛ


IV. АКРОБАТЫ НЕБА

За дверью, к которой я подошел, живут люди. А в душе у меня — робость, нерешительность, неуверен­ность...  Словом,  сумятица такая,  будто там обитают боги. Бывает, что обожествленные люди кажутся выше и недоступней, чем мифические боги.

В голове с трудом укладывалась эта ставшая вдруг реальностью   фантастика    —    зачисление    в    сборную СССР. Человек быстро привыкает к своему везению, принимает подвалившее ему счастье за должное. То же, вероятно, случалось бы со мной, когда везение носило откровенный характер лотерейной удачи. Но тут была некоторая видимость закономерности — вроде бы все последовательно, ничего чудесного. Терзали, однако, со­мнения, логика... точнее, нелогичность которых держалась на неверии в себя.

С этим чувством стоял я у заветной двери, переминаясь с ноги на ногу, не находя воли взять себя в руки и взяться наконец за дверную ручку...

В просторной комнате, интерьер которой состоял в основном из кроватей, трое  молодых  людей в спортив­ных костюмах, растянувшись поверх одеял, о чем-то разговаривали. Они прервали беседу и вопросительно уставились на гостя: по какому, мол, поводу? Меня они, естественно, не знали, но я-то их узнал — не единожды видел на аэродромах...

Я окончательно растерялся, увидел, что судьба поселила меня с тремя лучшими летчиками не только страны, но и, как выяснилось позднее, мира.

В углу у окна полулежал плечистый парень с приветливым лицом. Он смотрел на меня улыбаясь. Я не знал, относилась  ли  эта  улыбка  ко  мне  или  она,  так  сказать,  инерционная, вызванная прерванным разговором. Зато знал,  что  принадлежит  она  восходящей звезде, по общему, хоть и неофициальному, признанию, летчику  «номер  один»  Владимиру  Мартемьянову.  На койке рядом, спустив одну ногу на пол, расположился соперничавший с ним Алексей Пименов. Напротив, расслабившись, полностью доверив свое тело кровати, отдыхал чемпион мира 1964 года, победитель чемпионата в Испании Витольд Почернин. Меня удивили эти обыденные, подчеркивающие человеческую слабость позы «богов».

Я  стоял  с  чемоданом  в  одной  руке,  другой  с непонятной целью прятал за спину гитару... Впрочем, цель непонятна, зато  побуждение  ясно — она  всегда  слишком привлекала ко мне внимание. Она почему-то освобождала от принятого между незнакомыми и даже малознакомыми людьми поведения, она давала право рассматривать   меня  в  упор,  откровенно,  что  называется,  в лорнет... Меня  это  смущало,  порою  раздражало и даже злило. Нынче человеку с гитарой проще. Нынче гитаристов хоть  пруд  пруди. И поэтому они не в диковинку.

— Вы к нам? — спросил Мартемьянов.

— Да... Меня, собственно, жить сюда к вам направили...

— А-а... Пожалуйста! Располагайтесь... Койка около вас свободная... Вас, кажется, Игорем зовут?

Я удивленно  посмотрел на  Мартемьянова.  Откуда он знает мое имя?! Он, видно, понял это и со смехом сказал:

— Не удивляйтесь... Владимир Евгеньевич предупредил нас...

Позднее выяснилось, что Мартемьянов и Почернин видели мой полет и что, прежде чем пригласить меня в сборную,  Шумилов  спрашивал  их  мнения.  Больше  того — они наводили справки и у тренера, и у ребят из команды: что, дескать, представляю собой как человек?

— А что это вы за спиной прячете? — спросил Почернин. — Бомбу?.. — И вдруг, перебив себя, загудел паровозом: — У-у-у!..

— У-у-у!.. — подхватили Мартемьянов и Пименов, тоже разглядев гитару.  Они пошколярски, ради баловства тянули это «у» с минуту и заставили меня рассмеяться.

— Если он не только носит, но и играет на ней... — сказал Почернин.

— Играет,  играет!  —  прервал   его   Владимир.  —  Я вспомнил — мне говорили.

— «Говорили»! А я не  верю,  —  усомнился  Ви­тольд. — Сей же момент пусть возьмет и докажет...

— Ох, Витольд! — защитил меня Пименов. — Дай человеку руки вымыть... — и, обращаясь ко мне: — Я заметил:  дальтоники  обожают  живопись,  а люди без слуха — музыку, целыми днями поют... У нашего Витольда все песни на мотив «Очи черные». Ладно, располагайся побыстрей, и пойдем обедать.

Вечером  под аккомпанемент моей гитары пели песни. В нашей комнате  набилось много  народу — собралась чуть ли не вся команда. Пришли Виктор Пискунов, чемпион  мира по  упражнению на  испанском чемпионате, призер этого же соревнования Вадим Овсянкин. Пришли девушки: Галина Корчуганова, Людмила Васильева, Таисия  Пересекина,  оказавшиеся,  естественно, в центре внимания, поскольку лучше  знали песни и лучше всех пели.

Гитара  помогла  мне стать своим человеком в команде в течение одного вечера.  Ничто так быстро не сближает людей, как музыка. Лучшее средство коммуникабельности!

Меня, однако, мучило то обстоятельство, что уважение, симпатии, словом, успех, который свалился на меня так  быстро  и неожиданно,  мною никак не заслужен, что этот мой скороспелый авторитет — мыльный пузырь и лопнет он завтра же поутру, как только поднимусь, ибо летчики  уважают  коллегу прежде всего за то, что он — летчик. Я  самолюбив, и  жалкая  перспектива прослыть хорошим парнем, но бездарным специалистом пугала меня.

Ранним утром другого дня начались полеты. Спортсмены встречали меня с улыбкой, здоровались первыми: «Здорово, Игорь», «Привет, Игорь» — и симпатию выражали в крепких рукопожатиях.  Но все это лишь усиливало во мне тревогу, холодило душу. И, главное, ничего не мог  поделать со своей  постной,  тоскливой физиономией.

Я знал это свойство: всякие отрицательные эмоции отражаются на моем лице  однозначно — скукой, вялостью... И беспокоился вдвойне:  люди могли принять это за нерадушие, угрюмость,  даже  высокомерие.  Однако все были заняты своими делами, заботами, здоровались торопливо, на ходу, и, кажется, никто ничего не заметил.

Метрах в десяти от меня стояли Пименов, Мартемьянов, Шумилов. Потом к ним подошел среднего роста мужчина с высоким лбом, живыми серыми, чуть покрасневшими  глазами,  поздоровался  со всеми  за руку,  кинул какую-то фразу, вызвавшую общий смех, и пошел дальше.

Я с ним еще не был знаком, но знал, что это Борис Петрович Парфиров, второй тренер сборной и один из первых ее организаторов.  Это  он открыл  Мартемьянова и Пименова и вместе с Шумиловым вырастил из них чемпионов, мировых призеров. Это он впервые  разработал символику обозначения фигур высшего пилотажа, предварившую знаменитую аэрокрептографическую систему Арести.

Мягкий, душевный, общительный человек, острослов, он вызывал всеобщую симпатию. Вечно ходил с воспаленными  покрасневшими  глазами.  Говорили, будто это у него от чрезмерного увлечения обратным пилотажем.

Беседуя, они время от времени поглядывали в мою сторону, и я чувствовал, что разговор касается меня. «Игорь!»  —  крикнул   Мартемьянов   и  махнул  рукой.  Я подошел.

— Первым не возражаешь лететь? — спросил он. Пименов и Шумилов смотрели на меня с подбадриваю­щей улыбкой.

— Возражаю...

Шумилов засмеялся и кинул на обоих победоносный взгляд: что, мол, вам говорил?!

— Зря!  Не  соревнование  ведь...  —  сказал   Алек­сей. —  Чего бояться?  Летаешь  нормально — видели  мы тебя в небе. Слетал бы первым, опробовал машину, размялся...  А так...  Насмотришься полетов...  Всякая  дурь в голову полезет: куда, дескать, мне — со свиным рылом в конный ряд... В таких случаях всегда кажется, будто у других все лучше...

— Верно они тебе говорят, — вставил Шумилов. — Советую лететь первым. Советую, хотя знаю, что все равно откажешься...

Владимир Евгеньевич оказался кругом правым: никакие резоны не могли заставить меня скрепить волю и прямо сейчас, сию секунду садиться в машину. Но правыми оказались и Пименов с Мартемьяновым...

Убедившись, что мой страх не сломаешь, ребята отправились к самолетам. Третью и четвертую машины заняли Витольд Почернин и Вадим Овсянкин. Мартемьянов остался  работать  над точкой,  остальные разлетелись по зонам. «Точкой» мы называли небо над аэро­дромом. Зоны расположены вокруг «точки», на периферии.

Повторяю: летчики, предлагая мне первый полет, как в воду глядели... Я это понял, как только Мартемьянов оказался в пилотажном квадрате.

Он вошел в центр на высоте 200—300 метров и для разминки  сразу  выполнил несколько фигур — подряд, без  протяжек. Сделал  их как-то  между  прочим, на ходу и так ловко,  непринужденно, легко, что самолет показался мне не машиной из металла, а гибким живым существом.

Як-18п прочертил огромную, во все пилотажное небо, петлю и неожиданно с верхней ее точки бросился в отвесное пике, оставаясь в нем метров 200—300. Затем, едва войдя   в   горизонталь,   снова   взмыл   вверх   по  строгой и, на мой взгляд, очень  точной  вертикали.  Следовало предположить, что сейчас будет «колокол». И в самом деле: самолет дошел почти до полной остановки. Однако   в  последний   момент  Мартемьянов  взял  ручку на себя,  положил машину «на спину»  и,  протянув совсем  короткую  горизонталь в  несколько  десятков  метров, снова устремился вниз.

Я не мог понять: с какой целью прочертил он три пустые вертикальные линии, без фигур, без какой-либо работы над сложными элементами эволюции? Добро бы отрабатывал, скажем, поворот на вертикали, но так бессмысленно...

Пока я задавал себе этот вопрос, Мартемьянов еще раз прошелся по вертикалям туда и обратно. И после проделал это еще множество раз. Сколько?  Сказать не мог бы — сбился со  счета: гонял  машину  туда и  обратно по длинной,  словно натянутой  на  двух  пальцах петле, делал одно и то же, разве что варьировал на крошечных  участках  горизонтали  вверху и внизу — самолет  карабкался  в небо, как муха  по стеклу,  падал и снова вверх...

Рядом со мной стоял небольшого роста желтоволосый, кудлатый  человек с веселыми, искрящимися юмором  глазами. Я уже  знал, что  это  инструктор, в прошлом один из лидеров самого первого состава сборной СССР, участник знаменитого московского «ромба» (групповой пилотаж) Семен Павлович Жучков.

Семен Павлович обладатель счастливого свойства — мгновенно становиться своим человеком. С ним быстро сходишься и  чувствуешь себя  легко, самим собой, словно всю жизнь с ним на «ты». Он из тех, кто сразу же располагает к откровенности, с кем с ходу хочется поделиться. И если с другими я по-мальчишески старался делать умный вид,  прятал свою  провинциальность, то ему без стеснения задал вопрос:

— Зачем он мусолит эту вертикаль?

— Как тебе сказать... Я тебе по-музыкальному отвечу... Гаммы гоняет.... Работает над чистотой, точностью техники...  Понимаешь,  когда  человек достигает высоко­го   мастерства,  то  вдруг  обнаруживает,  что  куда  сложней, чем всякие мудреные сложности, выкрутасы, простые, элементарные, казалось бы, вещи — линии, скажем... Та же вертикаль... Вот и Володя, например, стал настоящим мастером и понял: мало научиться крутить штопорные  бочки,  падать на  хвост,  летать  вверх ногами — это каждый середняк умеет — производить впечатление на обывателя... Чтобы отличаться от ремесленника, не  быть  дилетантом,  нужна  точность.  Точность! В ней вся красота! В ней профессионализм. Заметь — любого летчика можно научить выполнению любых фигур,  но не  из  каждого  получается  настоящий  спортсмен — ас... Вот теперь хватит, — продолжал он, уставившись снова в небо, — можно и бочки покрутить...

И впрямь: не успел Жучков закончить фразы, как Мартемьянов заложил  мелкий вираж и  принялся  вра­щать самолет.

— А вообще, Игорь, учти, — снова заговорил Жуч­ков, — здесь  ребята  РАБОТАЮТ... Ох  как  работают! До закипания  крови... Тело  у них, как  видишь,  сухое, без единой жиринки... А мозг постоянно  взмыленный. Тут Шумилову с Порфировым больше всего приходится бороться с перетренировками... Воюют! Особенно с этим,— он показал глазами в небо, — умный парень. Знает нормы и  технические и  физические — чувствует их как никто.  Только сам  себя не  всегда  может удержать — дорвется до воздуха, не снимешь его никаким образом... Вон, посмотри — на посадку пора, дальше во вред пойдет... Нет,  будет  гонять себя и  машину до исхода горючего... Сейчас Шумилов даст ему...

На этот раз слова Жучкова не оправдались. Володя, видно, взял себя в  руки и, как ни хотелось еще поработать, пошел на посадку.

Вечером после полетов я подошел к Мартемьянову и передал наш разговор с Жучковым.

— В принципе  он  правильно  тебе сказал... Не даются мне вертикали...

— Не даются?! По-моему, они просто идеальны!

— Это у тебя  глаз не  идеальный, Игорь... С земли они выглядят вроде бы нормально — в отдельности каждая. А  по-настоящему  красивого  комплекса  на  таких не построишь. Не будет впечатления точности, не говоря об отточенности, точености... Ты говоришь «идеальны»... Я-то знаю, что нет в них прямого угла — поверь моему глазу... Какой-никакой, а я все же художник...

— Слышал я, говорили... Показал бы мне... полотна свои...

— «Полотна» — громко сказано... Ладно, покажу... Но не  об этом речь...  Пойми, дело  даже не в  комплексе... Есть другое соображение — самое важное. Его не просто знать нужно — им надо проникнуться... Не уступай себе ни грамма, даже если знаешь, что уступка на твоем деле сегодня никак не отразится. Учти,  если тактика не пострадает, то обязательно  пострадает стратегия... Бывает, что проще сладить дело, отступив от принципа, в какой-то отдельной ситуации кажется, что целесообразнее пойти на компромисс. А совесть глушишь оправданием: глупо, мол, донкихотствовать, стойкость такая  никому  ничего не  даст, напротив,  пойдет во вред... Но это целесообразность частного случая. Она в ущерб  работе в  целом...  Потому  как за  первой  уступкой будет вторая, за второй — третья... А за всем этим следует не только недобор, но и потеря уже набранного мастерства — снижение критериев, разрушение творческого идеала, к которому тянешься и который сам как магнит все ближе и ближе подтягивает к себе. Ты ведь знаешь, почему в спорте, да и не только в спорте, идет такая охота за  лидером.  Сильный  лидер в  команде — это львиная доля успеха. И только потому, что лидер — человек, который создает критерии. Чем он сильнее, тем выше критерий.

В любом  искусстве  главное — высота  цели и  четкое постоянное видение ее. Карабкаешься к ней и иной раз даже не замечаешь, как проходишь старые рекорды.

Так вот, еще раз скажу: отходить от принципа — значит  снижать критерий,  значит  пилить сук,  на котором сидишь... Известные вещи, но они не банальны и никогда не будут банальными, сколько бы их ни повторяли. Потому что если их действительно нетрудно запомнить, то, во-первых, не так легко усвоить, опосредствовать,   и,   во-вторых,    они    всегда    злободневны.   И  сказал  я  все  это,  чтобы  обратить   твое   внимание  на них.

Володя сеял на  благодатную  почву. Во всяком случае творческое упрямство, которое я не однажды подмечал в себе, видимо, и есть верность этому принципу. Мартемьянов прочно закрепил его в моем мозгу.

Понимаю: подобные строчки выглядят не очень скромно. Но пусть читатель  вспомнит, что я поставил себе целью проанализировать свой путь к чемпионству. Значит, есть и должны быть в моем, так сказать, организме какие-то позитивы. Умолчать о них — значит отказаться от цели.

Но вот  наконец я  подошел к  рассказу  о моем дебюте в сборной СССР.

Никто не провожал, не смотрел мне под руку, не глядел любопытным глазом: ну-ка, мол, посмотрим, как он летать будет; каждый занимался своим делом, и я чувствовал,  что всем  не до меня.  На  душе  от этого стало легче. И окончательно  успокоился,  когда  сел в кабину и привязался  ремнями.  Неудержимо  вдруг  захотелось взяться за штурвал... Еще Мотыгов говорил: это хороший признак — значит, не мучаюсь в полете, а получаю от него  удовольствие, а это значит,  что я  морально  и  физически  раскован,  освобожден,  разнапряжен — а все это и есть условия для хорошей работы.

В зону вошел на сравнительно небольшой высоте — 700—800 метров — и остальное, до километра, набрал горкой, выполнил  поворот без  крена, в  той же наклонной плоскости устремился вниз и оттуда взял рули на петлю... С фигурами высшего пилотажа не спешил. Сперва решил опробовать машину на технике сложного пилотажа.

В Куйбышеве я успел налетать на Як-18п немало часов... Кстати, несколько слов о  человеке,  который помогал мне осваивать эту машину.

Мне вообще везло тогда на хороших, умных, способных людей. Таким был и Владимир Иванович Шавейников, под руководством которого я готовился к выполнению нормы мастера спорта. Он обладал критическим умом и творчески, аналитично подходил к своему тренерскому делу. Шавейников славился составлением красивых, точных комплексов. За несколько месяцев, что занимался под его наблюдением, я взял многое, но это, пожалуй, самое ценное из всего, — если впоследствии композиции пилотажных комплексов мне удавались хорошо, то этим я обязан Шавейникову.

Владимир  Иванович  интересен как человек. Обладает поэтическим даром. Он  автор  сборника  стихов, перу его принадлежит «Баллада о ледовом разведчике».

Итак, под его руководством я неплохо освоил Як-18п, но, как всякий  мастер  непременно должен приноровиться к чужому инструменту, так и летчик — к чужому самолету. Машина хоть и в хорошем состоянии, но имеет свои особенности.

Покрутившись в горизонте и на вертикалях, перевел машину «на спину», выполнил обратную петлю и вышел в прямой полет...

На земле у меня возникло малодушное и не очень честное намерение: подняться как можно выше и там работать. Так же, как ночью все кошки серы, так и на большой  высоте  все фигуры хороши... Но сейчас в полете ощутил вольность пространства, сроднился с машиной  и,   движимый   увлеченностью,   вдохновением, желанием летать, почувствовал безразличие к тому, как смотрят на  меня с земли,  отрешенность от нее и наоборот — свою принадлежность, причастность к небу, к полету;  земные дела  казались мне с моей высоты  такими же маленькими, игрушечными, как и все,  что наблюдал на поверхности... Я смотрел на землю чистейшей воды потребительским, прагматичным взглядом — как на систему ориентиров, без которой не смог бы совершать свой пилотаж. Я зажил полетом, растворился в полете, сам стал полетом...  И чем  больше,  тем больше не хватало мне его остроты, скорости, стремительности и потому инстинктивно, непроизвольно спустился на малые высоты, приблизился к земле, чтобы больше ощутить ее движение. Мастерством я еще сильно не дотягивал до настоящего летчика, но духом — почувствовал это именно сейчас, в своем первом в Москве вылете — стал ЛЕТЧИКОМ.

Опрометчиво,  не  задумываясь  над тем, что штука эта мне далеко не всякий раз удавалась, я решил выполнить «колокол». Находился  в  прямом  горизонтальном  полете, когда в наушниках услышал голос Шумилова:

— Семнадцатый, как там у тебя? Все нормально?

— Все хорошо... отлично!

— Как двигатель, приборы?

— Нормально.

— Нормально... — медленно, в раздумье произнес тренер. — Ну вот что — поработайка сейчас над прямыми углами: из горизонтали в вертикаль и наоборот. Постарайся  сделать  это на  хороших скоростях — словом, поработай на перегрузках.

— Понял.

У  нас  разные цели,  желания.  У  меня  руки   чешутся пилотировать! Он  хотел посмотреть,  на что я способен. Но ему много не надо: пара-другая фигур, и все ясно.   Сейчас   он,   вероятно,  счел  нужным  меня  проверить на выносливость. Впрочем,  я не знаю этого человека, его рабочих принципов, манеры держаться на тренировках...  Знаю  только,  что  он  выдающийся  тренер — стало быть, раз сказал, значит, надо...

Однако жаль — настроился на вольный, так сказать, вдохновенный  полет,  а теперь придется «гонять гаммы»...

Я дал предельный газ, вышел в горизонт и, набрав максимальную  скорость,  взял  ручку  управления  на  себя — самолет круто и резко устремился вверх. Не дожидаясь   полной   потери  скорости,  снова  ручку  на  себя — снова  горизонт, но уже «на спине»... А дальше: пике, горизонт, восходящая вертикаль. И повторил эти маневры несколько раз, гоняя машину по квадрату.

Небо чистое. В зоне ни облачка. Лишь вдали кое-где мелкие, растеребленные до прозрачности ватные хлопья висят  высоко и неподвижно. По тому, как все же меняется их рисунок, можно судить о чуть заметном колебании воздуха. Но ветром это не назовешь. Так... «эфир струит зефир» — самолет его не чувствует. Сноса нет, и пилотировать удается над пересечением креста.

Собрался было в очередной раз кинуть машину вниз, когда на связи снова появился Шумилов:

— Семнадцатый, сообщи высоту.

— Девятьсот метров.

— Давай-ка в набор — на 1200—1300. Можешь по­крутить фигуры. Полетай «на спине», поработай на вращательных режимах.

— Семнадцатый вас понял.

Мне надоело прострачивать небо прямыми линиями и для   разнообразия  взял  рули  на  полупетлю.  На  верхней ее точке барограф показал 1300 метров. Довольный точностью расчета, выдав себе комплимент, выправил траекторию в прямолинейную и, пройдя с полсотни метров в горизонте, бросил машину отвесно вниз...

Жаль,  что  никто  из  взрослых не помнит чувства, изведанного в  далеком  младенчестве,  когда подкидывали и  ловили его надежные  родительские  руки.  Зато каждый хорошо представляет себе глаза ребенка, которого забавляют   этой  игрой.  В  них  отражение  сладкой  жути, в них смесь особого рода, позитивного страха и дикого,  необузданного восторга, в них чистое, младенческое счастье.

Сейчас я испытываю похожее, но многократно усиленное  ощущение.  Машина  падает, набирая все большую скорость. Встречно, в лоб несется земля. С нарастающей  быстротой  укрупняются  ее  детали. И чем скорее она движется, чем ближе подступает, тем дальше и быстрее отодвигаются ее горизонты, тем громаднее и страшнее она становится.

Я падаю 100 метров, 200, 300... Теперь кажется, что уже никакая сила не способна остановить это движение. Но знаю: это не так, легким действием руки сумею отвернуть гигантскую массу, отвести ее от себя. Именно это знание меняет отрицательный знак моего страха на положительный, переводит мой страх из эмоций ужаса в эмоции радости, счастья.

Стрелка измерителя скорости близится к заданному значению... Как  только  подойдет  к отметке  «220»,  ручку управления от себя — выход в перевернутый полет... Знаю: сейчас появится  сильная  отрицательная перегрузка. Наработался  нынче  в этом  режиме  вдоволь  и потому стараюсь дозировать движение штурвала так, чтобы кривизна траектории на выходе в горизонт стала более плавной. Но перегрузка все-таки большая, и меня резко тянет к фонарю. Успел лишь кинуть взгляд на акселерометр и заметить, что стрелка перевалила за минус четыре, как вдруг...

Мне  показалось,  что кто-то  саданул меня молотом по голове... В глазах ослепительно вспыхнуло солнце и тут же погасло, словно сгорело... В ушах тонкий пронзительный  звон,  где-то  под  ногами  в  густых,  темно-зеленых сумерках крутятся, пляшут приборы, рычаги... Отдаленно, едва различимо урчит мотор.

Раскрылся замок привязных ремней, и все четыре массы Егорова мгновенно приложили к фонарю всего лишь один его череп. Могу похвалиться — отличная голова! Она выдержала — сознание ее не покинуло...

У меня нет права на роскошь — дожидаться, когда выйду  из  состояния   оглушенности.   Я не  на  земле.  Я в полете. Больше того — я в пикировании, ибо самолет только начал выходить  в  горизонт, в нем еще сохраняет­ся инерция  отвесного  падения.  Эта мысль  пронзила меня на другую же секунду после удара.

Ноги сорвало с педалей. Ручка управления где-то внизу... Сейчас главное — двинуть ее на себя, вывести машину в прямой  полет, дать  положительную перегрузку. Тогда меня снова бросит в чашу сиденья — тогда спасен... Если б успеть, если б хватило высоты...

Прижатый спиной к фонарю, лихорадочно тянусь к ручке, пытаюсь нащупать ее... Вот она! Кажется, схватился... Теперь взять поудобнее... направить усилие не кверху,  как  это  невольно сейчас  получается, а в сторону, к сиденью... Есть! Капот резко идет вверх, вздыбли­вается, словно бревно в воде, когда прыгаешь на его край... Страшная сила кидает меня в кресло, пытается размазать, как каблук паука. Выскочивший из чаши сиденья  парашют  встал  теперь почему-то набок и меша­ет принять нормальную, удобную позу... Даже этот сумеречный темно-зеленый мир начинает сужаться. Что-то затягивает глаз, закрывает мраком, точь-в-точь как объектив закрывает диафрагма. Остается лишь мелкое отверстие, сквозь которое по привычке пытаюсь раз­глядеть...

Привычки — верные друзья. Не покидают нас в самые трудные  минуты.  Бывает, что и оказывают  полезные услуги...

Первое,  что  сделал  я  по  привычке, — разглядел акселерометр и  обнаружил:  перегрузка  плюс девять. Зна­чит, разница в тринадцать единиц! Второе, опять-таки по привычке, — нагнулся к приборной доске сколько воз­можно и испустил дикий крик, чтобы получше напрячь брюшной пресс. Помогает! Спасает от потери сознания. Впрочем, если быть точным, то наоборот: сперва проявилась самозащита — и уже в тот момент, когда передвинул ручку управления, — а потом потребность в информации...

Машина наконец выходит в горизонт. Я обретаю нормальное состояние, если так можно назвать сильную боль в голове, в области шейных позвонков, медленно отступающий  полумрак  в  глазах  и ничуть не слабеющий звон барабанных перепонок.

Смотрю на барограф. У меня осталось триста метров высоты! И теперь уже задним числом меня прошибает холодный пот... Если б не команда Шумилова, мне не хватило  бы  ста  метров...  Я услыхал  приказание  тренера в момент,  когда прибор  показывал 900. А на  весь этот, так  сказать,  смертельный  номер  израсходовал 1000 метров...

Едва подумал об этом, как в наушниках раздался щелчок и голос тренера:

— Семнадцатый,  что  у  тебя  случилось?  Что  за зиг­заг на пикировании?

— Я — семнадцатый. На выходе из пике в обратный полет расстегнулись привязные ремни...

— Так... — Молчание. — Как сейчас?

— Сейчас лучше. Прихожу в себя...

— Немедленно  сажай  машину!  Возьми  себя в руки... Держись! Оставайся на связи...  все время — до самой посадки.

— Понял. Не волнуйтесь, ничего страшного. Сяду нормально.

У посадочной полосы меня ждала «скорая помощь» и целая   толпа  летчиков,  техников,  работников  аэродромных  служб.  И хотя мне не до  смеха — малейший поворот  головы  вызывал  сильную боль,  я все  же рассмеялся, когда увидал санитаров с носилками.  Открыл колпак и с трудом, но самостоятельно вылез из кабины.

Час спустя, когда выходил из дверей медсанчасти, меня встретила чуть ли не вся команда во главе с Шумиловым  и Порфировым. Сперва, разумеется, подвергался допросу с пристрастием, пришлось рассказать все подробности. Потом Шумилов сказал:

— Не знаю, Игорь, с чем тебя больше поздравить... с первым полетом или со вторым рождением?

— С первым полетом, конечно, Владимир Евгеньевич.

— Ясно. Ему очень хочется узнать наше мнение, — ответил  он,   повернувшись  к  ребятам.  —  Ну  что  ж... Я лично доволен и  тобой и собой...  Собой  потому, что не  ошибся  в  тебе. В  деталях  пусть  тебе  расскажет  твой капитан.  Могу  только  добавить: не будешь лениться — будешь летать!

— Ну что можно сказать? — ухмыльнувшись, заговорил Володя. — Бочки крутил вяловато. Линии неточные, но нахальные... А это уже хорошо. Потому как четкость —  дело  наживное,  а  нахальство  в  полете — от бога. В штопор машину загонять не умеешь, но загоняешь, поскольку упрям, рогом упираешься... Одним словом, молодец! Поздравляю от всей души!

— Спасибо! Но... насчет штопора... Странная все же машина  — не идет в  срывные  режимы,  хоть  умри!  ЗЕТ-326 вводил без труда.

— Машина, Игорь, замечательная... — перебил Шу­милов. — И больше всего замечательна именно тем, что тебе в ней не нравится... Она действительно идет в штопор трудновато, но это ее достоинство, поскольку гарантирует пилота от случайных срывов. В принципе же фигуру эту выполняет прекрасно — нужно только на­учиться...   На   то  ты  и  мастер,  чтобы  владеть  сложной техникой. Грош цена твоему мастерству, если оно доступно  каждому  школьнику...  С  другой  стороны, в мире нет ни одного самолета,  который бы  так легко выходил из штопора...

Верно. Теперь своим ученикам я говорю о таких вещах почти теми же словами. Но я не повторяю Шумилова... К сожалению! К сожалению, потому, что есть «велосипеды», которые изобретаются тысячи раз — каждым поколением самостоятельно, будто оно никогда, ни о чем подобном не слышало. Старые, говореные-перего-вореные, но не ушедшие глубже барабанных перепонок юношей истины вдруг ошеломляющей  эврикой возникают в зрелом мозгу и выглядят в собственных глазах их авторов великими открытиями. Не будь этого, человечество ушло бы в своем развитии много дальше...

Теперь об этой машине я говорю своим ученикам: ее создавал мудрый, гуманный конструктор. Человек, для которого прописная истина, что жизнь — самая ценная штука на  свете и что титулы, призы, слава ничего не стоят  в  сравнении  с  ней,  не  красивые  слова,  а  рабочая идея, главная творческая концепция.

Создавая  новый  тип спортивного самолета, автор его, как всегда, начал не с технической идеи, а с философской — повысить гарантию безопасности. Если, говоря условно, коэффициент этой гарантии на предыдущих машинах составлял, скажем, пять единиц, то теперь его следует увеличить и добиться, к примеру, восьми. Он задался вопросом: с какой стороны наибольшая угроза у ныне существующих самолетов? И естественно, ответил себе: со стороны срыва в штопорный режим. Значит, нужно добиться, чтобы вероятность случайного входа в неуправляемое состояние свелась к минимуму. Это, понятно, усложнит преднамеренный выход и потребует от спортсмена определенного искусства, но на то и спортсмен, чтобы быть виртуозом своего дела. С другой стороны:  «коэффициент» безопасности сильно возрастет, если  «научить»  машину  легко  выходить  из штопора… Эти задачи были поставлены и эти свойства были заложены в организм нового самолета...

Разумеется, в погоне за безопасностью можно добиться сногсшибательных успехов, но за счет того, что самолет вообще перестанет летать... Нечто подобное мне пришлось наблюдать много лет спустя.

Меня  пригласили в комиссию по приемке нового типа спортивного самолета. Машину долго изучали, обследовали, испытывали в воздухе... Я облетал ее на всех режимах,  на всех эволюциях — везде оказалась одинаково хороша. В комиссии тем не менее поднялась волна сомнений в надежности. Поступило странное предложение: прежде чем принимать машину, нужно обязать изготовителей  поставить  на ней  сигнализатор приближения к срывному режиму. «Скажем, в виде сирены», — советовали некоторые члены комиссии.

Подумать только: на спортивном самолете, специально предназначенном для выполнения срывных фигур! Представьте состояние летчика, который прежде, чем войти в преднамеренный штопор, должен выслушать деморализующую его сирену! Она должна предупреждать пилота, что он намерен сейчас выполнить штопорную бочку! Нелепость, непростительная даже роботам, запрограммированным только на безопасность... И идет она от   некомпетентности   лиц,  которым,  к  сожалению,  еще нередко по ошибке доверяют решать дела нашего спорта.

Людей этих в конечном итоге не послушали, специалисты добились своего, но, как говорится, немалой кровью...

И все-таки... Несмотря на случаи перехлеста, вызванного порою подобным невежеством, радует, что в советской авиации  так  безгранично,  авторитарно господствует идея безопасности. Абсолютизм ее осложняет профессиональную   жизнь   авиаторов,  взваливает  на  их  плечи тяжкую ношу ответственности. Но им такая жизнь по душе.  Жаль  только, что «беспокойное счастье», выпавшее на их долю, временами омрачается бездарными и вредными решениями иных работников, которым куда ближе спокойное счастье...

...Передавали, будто он сказал: «Мне не хватило одного года, чтобы окончательно задушить планерный спорт».  (К  самолетному  относился  не  лучше.)  Но! — не  хватило.  Его сняли...  И  неважно,  что  и как он ска­зал, — важно, что и как он сделал.

В прошлом он — заслуженный боевой летчик, руководитель отдельной ударной авиагруппы. Последовательности  ради,  не называя фамилии, опускаю и название авиагруппы. Скажу лишь, что и фамилия, и грозное слово, которым именовалось его  подразделение, вызывали растерянность в фашистских эскадрильях.

Но кончилась война, и этот мужественный человек, видно, сказал себе: «Мы сделали свое великое дело, сделали его на славу и теперь имеем право на отдых, покой!» Он жаждал покоя, тихого, безмятежного созерцания... Конечно, можно лишь предполагать, какими путями шла его психика прежде, чем привела к намерению, которое, если верить разговорам, он так откровенно высказал, и к действиям, которые говорили о намерении еще откровенней. Можно лишь догадываться, что он руководствовался принципом: «Если роща шумит, шумит тревожно, смущает душу — спилить!»

Авиаспорт сопряжен с риском — особенно планерный, самолетный. Ничего нового — как и вся авиация... Верно:  авиаторы,  случается,  гибнут, как и мотоциклисты, как и альпинисты, как и пешеходы, наконец. Статистика уличных катастроф действует куда более впечатляюще. Если поддаться этому впечатлению, нужно переходить на телеги. Верно: все определяется степенью риска.   Величины  пропорций  дают  качество.  Одни  еще сохраняют  понятие морали, гуманности, за другими стоит бездушное отношение к личности, безнравственность. Не знаю точной статистики, но знаю, что современные, скажем,  планеры,  методы  обучения пилотов и постановка всего дела обеспечивают достаточную надежность, чтобы спокойно летать. Думаю, картингисты, мотоциклисты  гарантированы меньше. Но еще раз повторю то, что известно каждому: не без риска!

Рискуя, летчики заставляли рисковать и своего руководителя — того самого человека, о котором идет разговор, — рисковать служебным благополучием, покоем, ибо  тот  занимал  высокий пост и отвечал за безопасность. Работать, искать пути повышения безопасности, находить и  действовать — дело беспокойное. Куда проще: «Роща шумит — спилить!»

И он начал пилить: потихоньку закрывать секции планеризма, самолетного спорта, создавать условия для их,  так  сказать,  самозакрытия и главное, что он закрывал, так это собственные глаза на необходимость обновления  парка машин. И где только мог насаждал мнение о  рудиментарности,  бесполезности этих видов спорта для авиации... Преуспел он в этой деятельности достаточно...

Веревочка,  говорят, как ни вьется, а конец бывает. Его сняли за развал спорта в ДОСААФ.

Боюсь, найдутся читатели, в глазах которых этот руководитель будет выглядеть героем, пострадавшим за истину из-за своего человеколюбия. Однако...

Позволю себе нечто вроде парадокса: римскую цивилизацию  погубил  культ бани.  Тот самый, который можно принять за символ пресыщения, расслабленности, изнеженности, нравственной и физической демобилизованности, бездеятельности...

Земля время от времени рождает доктринеров, которые  говорят,  что  человечеству необходимо периодическое кровопускание. Прогрессу, дескать, необходимы войны. Теоретики эти считают, что войны — один из механизмов  саморегулирования  общества,  который призван спасать его от судьбы, постигшей Римскую империю.

Не только бездушная, но и близорукая теория!

Однако нельзя не согласиться с тем, что благополучие, научно-техническая благодать, которые все больше и больше  нисходят  на  людей,  и впрямь имеют побочную и опасную тенденцию. Рассчитывать на то, что история погасит ее естественным образом, заглушив, подавив другими, более добрыми силами, — значит пустить дело на самотек, уповать, как говорят, на бога. Да и нет необходимости  в такой  покорности истории, ибо у людей сейчас есть искусственный и достаточно эффективный заменитель того кровавого способа «оздоровления», способа борьбы с расслаблением общества — спорт! Всеобщий массовый спорт! И с этой точки зрения самые ценные виды его те, которые содержат элемент риска. Сопротивление этой злополучной «римской» болезни можно усмотреть, скажем, в том, что в век могучих атомных кораблей люди садятся в утлые суденышки и отправляются  в  путь  с намерением  пересечь  океан, даже обогнуть земной шар.

Это философская сторона доказательств неправоты того человека. Есть и утилитарная.

Люди могут и должны обходиться без войн. Но нет никакой гарантии, что они так и поступят. Стало быть, наше государство должно заботиться о своей защите. Вряд ли стоит показывать, объяснять прямую связь этой готовности с состоянием спорта вообще, а военно-технических видов в особенности. Не случайно в один из комплексов ГТО — «Готов к труду и обороне!» — включен нынче планерный спорт.

Но вернусь к первому полету в сборной СССР.

Когда   Шумилов  закончил  свой  маленький  урок  на тему «На чем стоит авиация», летчики подтолкнули вперед   обаятельную  и  кокетливую  Таисию  Пересекину, и та, обратившись к Владимиру Евгеньевичу, спросила:

— Какую  обещали  на завтра  погоду?.. — Она  хоте­ла еще что-то добавить, но Пименов перебил ее:

— Это она, Владимир Евгеньевич, к вопросу о принадлежности летчиков к человечеству...

Тренер погладил затылок, досадливо скривил рот, делая вид, что приходится отвечать утвердительно на вопрос,   который  хотелось  решить  отрицательно,  и сказал:

— Ну что ж, ничто человеческое им не чуждо... если впереди не менее трех-четырех нелетных дней.

— Значит, не все им будни? — неудержимо стремился к точке над «и» Алексей. — Могут, как и у всех, иногда и праздники быть?

— Очень редко.

— Так какая же  завтра погода, Владимир Евгеньевич? — наивно глядя в глаза Шумилову, повторила Пересекина.

— Нелетная...  Кроме  того,  завтра день профилактики машин, послезавтра выходной... Только учтите: напитки на праздничном столе не должны превышать крепости сухого вина. Я бы сказал, кваса, но... я мог бы сказать, чтобы Солнце крутилось вокруг Земли, только этого не будет, как бы мне ни хотелось... Так пусть уж Земля вокруг Солнца, но!.. Не более того! Чтоб никаких других вращений! Ясно, Володя?!

— Ясно, Владимир Евгеньевич! Обещаю. Слышите, парни, я обещаю!

— И вот еще что. Завтра — отдыхать. Полностью. Никаких принудительных занятий. Никаких теоретических  и  прочих  занятий.  Каждый  отдыхает,  развлекается на свой вкус, занимается собой...