И.Егоров. Право на штурвал

Игорь Егоров ПРАВО НА ШТУРВАЛ


V. «ТРОЙКА... СЕМЕРКА... ТУЗ!»

По дороге в Марсель я видел во сне «среднестатистический» образ француза и даже во сне ловил себя на том, что никак не могу стащить с него мушкетерский плащ и обрядить в современный костюм. Образ, банальный, как затертый анекдот, состоял из усов, веселья, галантности, темперамента и задиристости. «Среднестатистический»    бесконечно   пел   песни   и   радовался   24  часа  в  сутки.  Он радовался, когда пил вино, дрался на  дуэлях,  загонял  лошадей,  шел на гильотину и получал пулю на баррикадах.

Возможно, это впечатление детства пробилось на поверхность... А может быть, влияние некоторых современных опусов, сочиненных людьми, иногда спортсменами, которые промчались галопом по Европам и нарисовали нечто подобное, разве что без мушкетерского плаща...

Я был во Франции мало. Видел ее в основном из окошка экскурсионного автобуса. И поле спортивного аэродрома — то единственное, что мог бы описать подробно, но это неинтересно.

Добавлю к тому же: большинство спортсменов выезжают  за  границу  на  две-три недели, чтобы провести их в тяжелых нервотрепных трудах, и времени для ублажения своей туристической любознательности у них почти не остается.

Стол  постепенно  обретал  свой  первоначальный цвет — голубизна исчезала. И по мере того как уменьшалось число голубых картонок, шум нарастал, словно между звуком и цветом и впрямь существовала здесь некая  закономерная  связь;  молчали  лишь  те,  кому  судьбу испытать еще предстояло.

Мои  волнения  позади — в  кармане голубая карточка  с цифрой  одиннадцать.  Теперь  можно  твердо сказать,  что  ни  один  из  моих  соперников  не  будет  иметь преимущества — кто-то на равных, а иные в менее выгодном положении.

Поглядываю на Хилларда. Американец — наиболее сильный  претендент  на  золотую медаль. Он выжидает. У него свой взгляд на закономерности лотереи, своя теория вероятностей. Впрочем, его теория и есть классическая: шансы выхода злополучного номера тем больше, чем больше народу подойдет к столу. Только есть в ней один изъян, некая критическая точка: если до нее, этой точки, коварная цифра не вышла, то дальше начинает срабатывать обратный закон — чем меньше карточек, тем больше вероятность неудачи. Так что одно уравновешивает другое, и выходит, что нет никакой разницы, когда тянуть жребий.

Хиллард, конечно, знает об этом. Но желания обостряются тем больше, чем меньше надежды на их исполнение.  Он  нуждался  в  гарантии, поскольку много ставил и не хотел рисковать.

Он стоял в независимой, чуть небрежной позе и острым,  коротким  взглядом  оценивал лица тех, кто тянул жребий. Увы! Они расплывались в улыбках... Карточки таяли, а роковое число оставалось на месте.

Когда  стол обнажился и лишь три голубых квадратика покрывали его полированную поверхность, счет стал простым:  тридцать три  шанса из ста.  Следующий подход к столу, возможно, будет уже означать пятьдесят из ста. Хиллард дернулся, сделал два шага вперед, но вернулся... Я понял его: в нем «взыграло ретивое»... Он решил провести фатальный эксперимент — уйти, что называется,  в  зрительный  зал, чтобы полюбоваться игрой собственной судьбы... Теперь он, по крайней мере, будет избавлен от того вроде бы благодушного с виду сочувствующего юмора, в который на самом деле выливается прорвавшееся эгоистичное счастье всех остальных спортсменов — опасность прошла мимо них! — традиционных  аплодисментов,  тех,  что  приводит в горькое умиление  начинающих и злит опытных борцов за мировое первенство. Рукоплесканий столь бурных и искренних, что кажется, будто с рук стекает горячая радость.  Теперь  же,  если  в той  единственно  оставшейся карточке окажется злое число, то радоваться будет некому,  ибо  остальные  уже порадовались — у них сейчас в жизни полная ясность.

Хиллард  стоял с  демоническим видом,  скрестив руки на груди, и с бесстрастным, но побледневшим лицом наблюдал,  как летчик из Швейцарии тянет предпоследний билет.

Швейцарец помялся у стола, держа руки по швам, потом потянулся к левой картонке, но отдернул вдруг руку и взялся за правую. И ровно настолько, насколько просветлело его лицо, исказилось лицо Хилларда.

— Семнадцать! — сказал швейцарец.

Хиллард криво усмехнулся, но к столу не пошел. Зачем? Не имело смысла — все ясно и так: там остался лежать  голубой  квадратик с цифрой 1... Раздались жидкие  хлопки,  но  тут  же  стихли — разинь, не вникших в суть дела, остановили выразительные взгляды товарищей, ибо сейчас эта забава выглядела неприлично.

Единица — это «двойка» судьбе. Спортсмены говорят: «Первый полет — на съедение судьям». Или еще проще: «Первый — на мясо». Судьи становятся «людоедами» поневоле.

Дело  в том, что оценка всех эволюции пилотируемого самолета производится визуально. Арбитры определяют их  точность на  глазок.  И только показатели высоты фиксируются приборами — барографами. Поэтому судейскому «глазку» нужны один-два полета, прежде чем он адаптируется и начнет определять точность линий и углов наиболее верно. Есть, правда, другое мнение: неутомленный глаз слишком строг — соринки в чужом глазу видятся ему бревнами... Есть, возможно, и в этом доля истины, но, по-моему, небольшая. Кроме того...

Первый облетывает новое, неизученное небо. А оно каждый день  разное.  В каком-то  слое его  пилот ощущает болтанку. Где-то машину сносит сильный ветер. Очередник,  глядя на  предыдущие  полеты, засекает, как ведет себя самолет, и делает выводы об особенностях сегодняшнего неба. При этом существует еще и некая летная  этика,  а летчик,  как правило, джентльмен. Ступив на землю, не станет скрывать от товарищей — изложит доброжелательно, от души все характерности воздуха.  Первый лишен этой информации. Одним словом, он  ПЕРВЫЙ, и этим сказано все. Я бы внес поправку в судейские правила и механически прибавлял ему лишний балл.

Можно  с  уверенностью  сказать — девять  из  десяти! — тому, кто потянул этот жребий, как собственных ушей не видать золотой медали. А Хиллард один из сильнейших летчиков, он имел основания рассчитывать на приз. Но,  потянув  свой жребий,  он потерял тем самым необходимый для выигрыша минимум козырей...

«Питс-спешиал» — биплан. Маленькая, коротенькая, юркая машина о четырех плоскостях. В воздухе порою не разберешь, где у нее крылья, а где фюзеляж — как говорят,  «кругом шестнадцать» — что вширь, что в длину. И в самом деле: размах крыльев: пять метров, длина фюзеляжа — четыре.

У нее отличная энерговооруженность, ходит она на больших скоростях и все эволюции выполняет молниеносно  и  трудноразличимо —  заберется  под  «потолок»  и крутит как муха под абажуром.

Хиллард тем не менее летал на ней неторопливо, сдержанно,  но очень точно  и аккуратно, сохраняя редкую, прямо-таки балетную плавность, размеренность пилотажа. В полете его не было того броского, как сказали бы люди искусства, шикарного темперамента, который часто приводит в восторг дилетанта и порою смешит  профессионала,  не  было,  пожалуй,  и дух захватывающей стремительности. Аккуратность доминировала в его искусстве и была его искусством. Она была его лучшей  песней.  И пел он ее  так тонко и оригинально, что даже большим летчикам-мастерам, убежденным в красоте   собственного   почерка,   хотелось   подражать.  И это потому, что за ней просматривалась собранная, цепкая натура, из тех, что никогда ничего не упускает, владеет своим вниманием и умеет пропорционально распределять его. Аккуратность — его главный талант.

Он так искусно, с такой постепенностью наращивал или убирал скорости, что создавал впечатление статичности полета, и эта статичность, контрастируя с динамикой фигур, делала пилотаж на редкость красивым.

Я  смотрел на его полет и думал: верно ли, что высший пилотаж приписали к спорту? Может, правильнее его считать искусством?

Мне и прежде казалось, что когда-нибудь пилот, выполняя фигуру, увидит в этом не самоцель, а лишь средство выражения образа. Представлял себе некий воздушный танец, исполняемый самолетом под музыку... Но был  все же  удивлен, когда узнал, что эта, казалось бы, нелепая мечта начала сбываться: в Чехословакии проводили такой эксперимент.

Хиллард отлетал без ошибок в «тексте». Я, по крайней мере, зная наизусть комплекс — он обязателен для всех, в этом суть первого упражнения, — ничего не заметил.  Однако  судьи  на  то  и судьи, чтобы видеть то, что недоступно простому смертному... И на этом упражнении он так и остался первым лишь по номеру вылета.

На страничках этих уже был разговор о том, что случайные срывы — бич больших мастеров. Подобное гораздо  реже  бывает со спортсменами классом ниже. Они могут растянуть комплекс по месту, проводить его вяло, неуклюже выполнять фигуры, плохо фиксировать линии... Но  они, как  правило,  не  пропускают  фигуры, не  путают   их  последовательность.   Понятно:   им   пока еще недоступно наслаждение пилотажем, увлечение им, их еще не заботит его выразительность.

Тогда, в 72-м году, во Франции нас было пятеро... Пятеро претендентов на золото, на абсолютный титул. Алексей Пименов — мой старый, закадычный друг... и соперник, чех Иван Тучек, американец Чарльз Хиллард, англичанин Нейл  Вильямс и я.  Имея звание  абсолютного  чемпиона мира,  я тем не менее не  мог  бы  сказать, что владею машиной лучше, чем каждый из них. Решительный, энергичный почерк Пименова или Тучека захватывал зрителя, а порою и судей ничуть не меньше, чем, скажем, волевой, сдержанный Хилларда. И если зритель иногда отдавал предпочтение мне, то это лишь потому, что психика его придавлена тяжестью моего чемпионского титула.

Стало быть, рассудить нас можно только одним способом:  по количеству допущенных промахов. И по ним же расставить по местам. А посему вывод, мы между собой не столько соревнуемся в мастерстве, сколько соперничаем характерами.

Надо сказать, что все пятеро наперебой облегчали жизнь судьям.  Завести их в тупик на этом чемпионате, как и на большинстве других, не удалось. Впрочем, случаи, когда золото и  серебро  приходилось  делить,  бывали не раз. На одном из чемпионатов Союза Владимир Мартемьянов и Алексей Пименов распилили золотую и серебряную  медали надвое — в самом буквальном смысле — пилой! Только  нынче одна пара этих половинок потеряла хозяина навсегда... Нет теперь с нами Володи Мартемьянова... Однажды этот выдающийся летчик  ушел  в небо и  больше не вернулся... Это длинный рассказ, и он еще впереди.

А Алексей Пименов... Он — гроссмейстер самолетного спорта и большой мастер спотыкаться на мелочах.

...Когда  Пименов вырулил на старт, Хиллард подошел   ко   мне,   опустился  в свободный  шезлонг  и  долго ерзал,  стараясь принять позу сподручней для наблюдения. Я посмотрел на него, когда машина после короткого разбега оторвалась от земли. Лицо его сияло той просветленной, расслабленной улыбкой, какую увидишь разве что у меломана, дорвавшегося до редкой записи.

Алексей  взмыл в небо как засидевшийся и спущенный наконец на волю спаниель и, попав в зону, пошел кувыркаться с ходу на большой скорости. И если Хиллард пилотировал словно пел лирическую песню, то Пименов исполнял огненный танец. Помню, еще лет двадцать назад  по дворам ходили художники и за небольшую плату из черной бумаги вырезали  профиль заказчика. Ножницы у них двигались с поразительной скоростью и все дело ладили, ни разу не оторвавшись от бумаги.  Нечто  подобное поражало  в полете Пименова. Весь комплекс на едином дыхании! Стремительность, неожиданная  даже для тех, кто ее ожидал, наводящая гипноз на зрителя,  которому  с этой минуты уже ничего не мешало — ни жар солнца, ни слепящее его действие, ни противоестественное положение задранной головы. Бешеный,  на всем комплексе ни разу не прерванный темп. Казалось, он как вывел рычаг сектора газа до предела, так и не убирал его до конца полета. Фигуры выходили из-под его «пера», словно буквы мультиплицированной надписи в кино.

Хиллард  говорил по-русски неважно — не лучше, чем я по-английски. Но оказалось, что два «плохо» в сумме уже неплохо. Мы вполне понимали друг друга, иногда даже в тонкостях. Не стану изображать здесь языковые огрехи и приведу реплики Хилларда в скор­ректированном виде. Где-то посередь пименовского комплекса он сказал:

— Пименов хороший человек... Он искренний… и я желаю ему чемпионства.

— А себе? — спросил я.

— Себе  я  долго  желал  до  его  полета.  И еще успею нажелаться  после него...  Но сейчас,  глядя на такой полет, разве  можно не пожелать полного успеха его автору?! И потом, он прекрасный человек... Искренний!

— Вы угадали...

— Я не угадал, я увидел. В кабине сидит волевой, решительный, сильный физически и духовно человек... Пылкий, наверное, немножко вспыльчивый... И, кажется, очень  верный самому себе — это самая высокая и трудная честность...

— И это верно.  Но как вы рассмотрели его честность?

— Зачем он так пилотирует? Хитрые люди так не делают...  Они так летают,  если умеют,  на тренировках. А на таких соревнованиях они изменяют своей душе и осторожненько, понемногу набирают очки. Им нужны баллы, а не искусство... Боюсь, ваш Пименов никогда не станет чемпионом... Он никогда не сделает карьеры...

Я ответил ему не вслух — про себя: «Ты прав, Хиллард, — карьера его не любит... Ему бы испытывать новейшие конструкции самолетов, а он на вертолетах летает...  Может быть,  оттого, что прямодушен и не выносит фальши — за версту различает показуху, лицемерие, карьеризм — на это, как бык на красное...»

Поведение машины — точный слепок поведения ее пилота.  Но это  в том случае,  если пилот  умеет срастись с машиной, если она становится частью его организма. Глядишь на полет Пименова и кажется: будь у него привычка чесать затылок, то и машина чесала б себе «за­тылок». Сравнение, как говорят французы, сильно хромает, зато помогает точнее выразить мысль.

Алексей участвовал почти во всех мировых чемпионатах. На многих из них лидировал. Шел первым до последней минуты... Но на последней непременно что-то случалось — пустяк, «описка», и он выходил вторым.

— О, май год, май год! — неожиданно воскликнул Хиллард и толкнул меня в бок. — Он пропустил фигуру!

После поворота на вертикали, который Алексей выполнил так лихо и стремительно, что, казалось, самолет изогнулся и вот-вот заденет винтом собственный хвост, ему  полагалось  сделать  бочку,  взять  направление под 45 градусов к горизонту и на полубочке перейти в об­ратный пилотаж. Он пропустил бочку и, к счастью, даже не заметил этого. Во всяком случае полет его оставался таким же твердым и уверенным. Остаток комплекса он выполнил с тем же  блеском и, когда посадил машину, был встречен аплодисментами. Но пропуск фигуры откинул его назад. Вечером того же дня стало известно, что по первому упражнению Пименов занял 5-е место.

Теперь,  когда  пишу эту книгу, я думаю, как много бы изменилось, будь у нас, как в фигурном катании, вторая оценка — нечто похожее на баллы за артистизм.

...На спортивных аэродромах не хватает одной нужной вещи: сурдокамеры...  Хорошо бы за полчаса до полета отгородиться от мира хоть ненадолго — минут на 15—20. Но сурдокамеры нет, и остается только одно — выключаться усилием воли. Тогда голоса журналистов, любопытствующих служебно, и прочих знакомых и незнакомых лиц, любопытствующих просто так, звучат глухо, отдаленно и неразборчиво. Тогда появляется возможность  собраться, сосредоточиться, сжать в себе некую пружину...

Иногда, укрывшись за фюзеляжем какого-нибудь отдаленно стоящего самолета, удается размяться — пройтись на руках и сделать комплекс упражнений, который взбадривает физически и морально...

Каша для цивилизованного человека еще не пища, если к ней не подали ложки. В кабине можно сидеть сколько угодно, чувствуя себя экскурсантом музея авиации до тех пор, пока не пристегнешься ремнями. Только после этого становишься пилотом. Застегнутые ремни дают летчику ощущение коммуникабельности с самолетом,  органичной,  чуть  ли  не  биологической  связи с машиной.  Застегнутые ремни вызывают у него предполетное нетерпение, жажду полета. Ремни — предмет наибольшей симпатии летчика. Таковы условные рефлексы, отработанные годами.

Теперь было как всегда. Проверив ременный замок, вложив шпаргалку со схемой в специальную рамку на приборной доске, почувствовал тот порыв, который и называют внутренней готовностью.

Взгляд  на приборную доску.  Одна  штука на ней меня раздражает — авиагоризонт. По нему можно определить — с некоторой степенью точности — положение самолета относительно горизонта. Можно, но не нужно! Не люблю этот прибор, хоть и расхожусь на сей счет со многими спортсменами...

Не хочу жить по одним лишь приборам, не хочу омертвлять любимое дело, выхолащивать ту живинку, которая наполняет мое искусство и дает или не дает мне право считать себя мастером. Не слишком ли много автоматизма? Не слишком ли много серийной, конвейерно-типовой гарантии?! Я хочу сохранить хоть чуть-чуть кустарщины, работы на глаз, хоть каплю субъективизма. Мне нравится испытывать свое профессиональное чутье, свою  интуицию, которая тем лучше, чем больше расчет на себя, а не на приборы. Я хочу ориентироваться в про­странстве, по прибору, который называется «глаз». По­тому-то, привязавшись к креслу, я по привычке кидаю взгляд на приборную доску и с радостью обнаруживаю, что авиагоризонта нет.

Потом меня слегка остужает еще одно необходимое дело: нужно проговорить комплекс наизусть. Передо мной, правда, шпаргалка. По ней и буду работать. Но... сказано:  береженого бог  бережет — лучше,  когда к  тому же  помнишь еще и на память. Однако все равно боязнь нарушить схему будет висеть надо мной как дамоклов  меч.   Это   естественно,   поскольку  подобный,   в  принципе  мало  о  чем  говорящий промах считается самым тяжелым грехом, и бьют за него сильнее всего.

Если слаломщик цепляет флажок, то это показывает на степень его мастерства, и тогда снижение оценки по существу дела. Но фигура, выполненная не в том направлении,  если  подобное  нарушение  не идет в ущерб ее сложности, никак не говорит о мастерстве пилота. Разумеется,  внимание  летчика следует учитывать в общей оценке. Нужно его штрафовать. Но так ли строго? Разумно ли смещение акцента с главного на второстепенное? Правомерно ли, по сути дела, пренебрегать его искусством и уравнивать с теми, кто показал стопроцентную  собранность,  но не проявил мастерства? А такое нередко случается...

Примерно так думал я в те времена. Теперь же, став зрелым   летчиком,   обретая   с  годами  более  широкий,  в некотором смысле философский взгляд на свою профессию, смотрю на это несколько иначе...

Не знаю, существует ли некий объективный предел мастерства. Если да, то можно ли его достигнуть и каждому ли удается достичь даже собственного индивидуального предела? Зато знаю, что есть граница оценки мастерства.  Когда  (у больших специалистов) оно выходит на такой высокий уровень, что глаз, ухо,  чувства даже самого тонкого знатока перестают улавливать и аналитично оценивать дальнейший прирост этого искусства.  То  есть все  как  в  световом  или  звуковом  спектре: ультрафиолетовые лучи не видны, ультразвук не слышен.  Дальше возможна лишь вкусовая оценка. Из двух виртуозов кому-то по вкусу тот, а кому-то этот.

Но если они соревнуются, то их все-таки надо сравнить и одному отдать первенство. Стало быть, мелкие, случайные ошибки — единственный оселок, на котором их можно проверить и выявить лучшего.

Механистичный, лотерейный способ решения спора? Нет!

Известно:  идея  спорта  в  отборе  самого сильного — физически и духовно. Борется разум, борются мышцы, борются силы характера, склады характеров, борются типы  людей.  Есть люди  с  бухгалтерской  аккуратностью — испишут  кило бумаги без единой помарки. Есть — у которых на каждой  строчке  по  кляксе. В жизни иной раз мы отдаем предпочтение последним: когда имеются основания счесть этот недостаток следствием сильной их стороны — пылкой, широкой, одаренной, словом, как говорят, художественной натуры. Мы знаем: «идеальных нет» и легко миримся с проявлением неаккуратности,  несобранности,  раз этому  сопутствует  некая интеллектуальная яркость. И правильно делаем, ибо идеальных  действительно нет. Мы относимся к трезвости, пунктуальности, скрупулезности в деле с меньшей симпатией,  чем к  способности хмелеть от него,  входить в раж. Это тоже, наверное, правильно, поскольку опять-таки идеалов нет и из двух зол приходится выбирать наименьшее.

Так в жизни.

Спорт ничего не прощает и предпочитает максимальную  силу.  Он ищет  идеал.  Ему  нужен  комплекс — и то, и другое, и третье... Если Егоров то и дело СЛУЧАЙНО сбивается на мелочах, то это и есть случайности, которые плодит некая закономерность в его натуре, его слабинка, ахиллесова пята — прореха в его способности отстаивать мировое первенство. И потому во время борьбы мастера Егорова можно на этом поймать...

Вот почему Магдебургский чемпионат, что состоялся в 1968  году и о котором я уже говорил в первой главе, был для нас полезен — как турнир, где проверялось определенное свойство характера.

Синеву средиземноморского неба неплохо воспели поэты. Состязаться мне с ними не по плечу. Остается только адресовать к ним читателя.

Салон-де-Прованс  километрах в ста севернее Марселя — не более. И небо здесь вполне сохраняет свои экзотические прелести.  Но  я сейчас  всматриваюсь  в  него с других позиций — что оно нынче готовит мне? Ибо, если говорят, что горы обманчивы, то небо — не меньше. И все-таки к прозе или, вернее, деловой, утилитарной поэзии моих отношений с этим, так сказать, органом мироздания против моей воли примешивается романтическая, мечтательная поэзия. Я думаю: почему меня так тянет в него? Чем объяснить это подсознательное и неудержимое рвение? И вдруг понимаю...

Там  нет препятствий — нет дорожек, стен, улиц... Там исчезает веками взращенное и подсознательно отягощающее  чувство  НЕОБХОДИМОСТИ  в самом прямом значении основы этого слова: «ОБХОД».  Там нигде и  ничто не требуется обходить. Инстинкты осторожности, что охраняют нас от натыканий и спотыканий, оказавшись не у дел, ослабляют свои путы. И тогда с возможностью двигаться во всех шести степенях свободы душа  познает  неведомое на земле, ни с чем не сравнимое, пьянящее  чувство истинной воли — седьмую степень свободы...

Долго, очень долго проходит он, этот последний вираж... Бесконечные секунды ожидания... Нет, нельзя раньше времени выходить на старт — лучше пусть подождут... Как  в столовой:  пока  поднесут блюдо, пропадет аппетит. А у меня вдохновение, и боюсь, оно улетит раньше меня... Но пока тот не выйдет из зоны, все равно сигнала не будет. Так что спокойно!..

Ну, наконец... Прощальная отмашка крыльями — «реверанс» судьям и уход «за кулисы».

...Я захожу в зону с большим снижением. Рукоятка сектора  газа  на  пределе — пришпорены все 360 лошадей, и мотор ревет так, словно в нем столько же подраненных медведей. Мне нужна скорость. Комплекс начинается  с  фигуры, которую сделать можно только с разбега: управляемая бочка на восходящей, вертикали. То есть должен я в небо ввернуться буром. Но поднять девятисоткилограммовую массу по отвесной линии трудновато даже мощному яковскому мотору, и потому вся надежда на инерцию — чем она больше, тем выше я заберусь. Мне это крайне необходимо, чтобы успеть спокойно  выполнить  фигуру,  и потому выжимаю из машины все, что могу...

Стоп! Зона. Выхожу в горизонтальный полет, фиксирую линию и плавным, но быстрым движением беру ручку управления на себя — капот пошел круто вверх. Чувствую, как самолет потянуло в сторону — гироскопический момент винта: стоит машине чуть приподнять нос  кверху,  как он  (момент)  тут же  начинает  уводить ее влево, если  вниз — наоборот,  вправо.  Но  я мгновенно парирую этот выпад правой педалью, и мой Як ведет себя как хорошо выезженная лошадка…

Огромная земля отваливается вниз как книжная страничка...

Могучая и незримая сила хочет размазать меня по креслу. Семеро Егоровых, каждый о семидесяти килограммов весу, дружно давят мне на грудь...

Когда в цирке  бригада  акробатов взбирается на плечи одного, музыка стихает, звучит барабанная дробь, а зритель, остановив дыхание, раскрывает рот... Здесь нет ни  зрителя,  ни  зрительного эффекта,  а дробь  отбивается разве  что на моих  барабанных перепонках...  Но так уж устроена жизнь, что на крутых поворотах перегрузок не избежать.  И эту перегрузку на повороте я воспринимаю как должное. Гораздо больше меня волнует другое...

Рука уже изготовилась, чтобы сделать усилие на штурвал, и вдруг... Меня  буквально  прошибло  холодным  потом... Бочка — фиксированная  или  управляемая?!   Кружки,   квадратики,   линии  схемы   куролесят   в глазах,  сбиваются в чужой,  непонятный,  как китайские письмена, рисунок... Где она, чертова бочка?! Проходят мгновения прежде, чем я вспоминаю, что фигура в самом начале схемы, и обретаю способность читать...

А бочка-то управляемая. Испуг напрасен! Боязнь пе­репутать, как кандалы... Свежи ожоги на горячем, и потому дую на  холодное...  Но мгновения  убежали и  унесли кусок моей... скорости. А скорость сейчас как жизнь... Впрочем, она чуть потеряна, но до конца не упущена. И впрямь: что ни делается — все к лучшему. Снизу это может выглядеть как преднамеренное запаздывание, как проявление   свободы,   раскованности    артиста,   который может  позволить себе сделать нечто сложное в самый последний момент, поскольку для него это не составляет никакого труда.  Это хорошо — зритель не любит пота.

Я отвожу ручку вправо и начинаю вращение... Если фигура получится, то это значит, что голова сумела справиться с тремя задачами.

Первая. Цезарь, говорят, умел читать, писать и слушать одновременно (в условиях комфорта!). Летчику, занятому высшим пилотажем, этого мало. Он должен: одну часть своего внимания разбить на кусочки и раскидать их по приборам; другую обратить, скажем, на консоль крыла и полотнище «креста» на летном поле; третью нацелить на управление, разделив его между ручками, педалями и газом; четвертая нужна, чтобы парировать такие явления, как снос по ветру, гироскопическое действие винта; пятая, чтобы загодя и в единственно своевременный миг притормозить вращение самолета... И все в условиях, когда сам не поймешь, где у тебя голова, а где ноги.

Вторая. Высшим пилотажем стоило заняться хотя бы ради   того,  чтобы   узнать,   насколько  длинна  секунда. В секунде пилота много событий. В пору заводить посекундный календарь и заносить текучку, чтобы после не напрягаться,  вспоминая,  когда  это  было:  на этой секунде или на той. Они у летчика как «вчера», «сегодня», «завтра»... Не знаю, какой у человека средний расход адреналина, но, чтобы так  обостренно  чувствовать время, раздвигать его до таких пределов, нужны килограммы...

Вертится земля, несется, демонстрируя подробности круговой панорамы:  дорогу,  на которой, словно букашки, замерли автомобили, речку, застывшую, невыразительную,  как на полотне  рыночного халтурщика, такое же неестественное густо-зеленое пятно леса, разбитое на квадратики  желтое поле...  Все  проскакивает в  секунду. Я стараюсь запомнить последовательность этих деталей пейзажа  и  вообразить  себе  ее  обратный  порядок,  ибо  в течение ближайших пяти минут мне еще много раз придется крутиться туда и обратно, головою кверху и вниз. И видимо, большой расход «адреналинового топлива» дает мне возможность оставить все это в памяти...

Любопытно! Но я не экскурсант. Мне сейчас безразличны пейзажи. Меня  волнует другая эстетика — эстетика геометрии. Мне нужен точный угол — 360 градусов... И в этом третья задача.

Под левую консоль крыла стремительно подворачивается группа островерхих черепичных крыш. Под ними живут  люди, и,  возможно,  они наблюдают  мой полет... А вон крестьянин на тракторе — ох, этот смешной, неуклюжий, медлительный мир! — он стоял здесь, точно на том же  месте,  когда  я  еще  только  начинал виток...  Но... Меня интересует другое: ослепительно белое полотнище креста — то, от которого начиналась бочка. Здесь крыло машины должно застыть, образовав с ним единую плоскость. А для этого нужно в определенный момент  тормознуть  вращение. Вопрос, когда это сделать? Поймать  нужное  мгновение!  В  этом и заключается смысл мастерства.

Теперь дробятся доли секунды и километры растягиваются,   выставляя   подробности  метров...  180  градусов... 270 градусов... 330 градусов, где-то здесь я должен уловить тот единственно точный метр, единственно верный миг, чтобы повернуть элероны...

Глаз  напряженно  следит  за приближением этой вехи. Но глаз... не то чтобы врет — он привирает. Подправит его чутье. Я в него верю: за 12—15 градусов до остановки щелкает некое сидящее во мне реле. Я прислушиваюсь и жду этого щелчка...

Стоп! Ручку влево... Все сработало, все совпало — есть 360 градусов!  Теперь штурвал в сторону центра — на долю секунды машина должна застыть... Один судья говорил мне, что фиксация — зарубка на его сером веществе. Верно, в память судьи нельзя проситься — в нее надо врубаться.

Хорошее начало — полдела. Мне теперь весело, вольготно и радостно. Меня распирает упругий юмор, шкодливый и бессловесный... Только...

На схеме пунктир — согласно аэрокриптографической системе Арести он сулит мне работу вниз головой. У меня остается крошечный запас скорости. Надо успеть вывести самолет в горизонт, уложив его «на спину». С таким  черепашьим  шагом  недолго  свалиться в  штопор... И впрямь — плата за страх... за  испуг на  пустом  месте, за боязнь собственной тени... Энергичным движением ручку на себя — не перебрать бы угол атаки!.. Машина начинает подрагивать — верный признак потери скорости...

Главное, не допустить крена. Небольшой завал на крыло, уменьшение площади, так сказать, воздушной опоры, и самолет войдет в штопор... Так и есть. Правое крыло начинает безжизненно клониться вниз — так, словно машина теряет сознание. Перевожу винт на большой  шаг.  Ручку вправо...  Самолет  вздрогнул,  точно очнулся, и обоими крыльями лег в горизонтальную плоскость. Кажется, пронесло... Летчик перед взлетом должен  бы  вешать  платок  на  приборной  доске,  как музыкант кладет его на рояль, чтобы промокать испарину.

Впрочем, будь он  у  меня под рукой,  пользоваться все равно не смог — слишком долгая история... А я уже ввел машину в отвесное пике, она несется вниз с огромной и нарастающей скоростью, и теперь нужно немедленно дать рули на выход в перевернутый полет...

Тревога глушит боль и тяжесть... Я не то чтобы не заметил — остался бесчувственным, как  индийский факир к горячим угольям, к тому, что компания Егоровых снова взялась за  меня.  Теперь  она тянет  меня  из  кресла, стараясь ударить головой о фонарь. Пустое дело — ремни надежны... Но внутри меня она просто лютует... Давит на мозг, на глаза настолько, что лучезарное прованское небо вижу и впрямь с овчинку. Насколько позволяют  ремни,  стараюсь  склониться  к  приборной доске — так легче, кровь на голову давит меньше...  Я, правда, привыкший. Долго приспосабливался не  только в небе, но и на земле: для гимнаста висеть головой вниз — не задача.

Дальше все шло хорошо. Слишком хорошо. Хотя говорят, что «слишком» не бывает. Бывает... Когда после приходится признавать: все шло слишком хорошо, чтобы кончиться хорошо.

Я вошел в азарт и чувствовал машину как собственные руки. Без помарок сорвал отрицательный штопор, остался довольным петлей, а в восходящей бочке с остановками через 90 градусов сработал углы так, словно отмерил их транспортиром. Комплекс получался симметричным, компактным и укладывался чуть ли не в половину пилотажного куба. Радовало и то, что удавалось крутить фигуры вокруг оси зоны,  словно  меня  привязали к ней кордом.

Я был доволен собой, уверен в себе. По опыту знал, что, если сам себе нравлюсь,  то и снизу смотрюсь хорошо. Делал все с ходу, с размаху, без оглядок и подстраховок, руководимый одним лишь наитием,  с  верой  только в него. У меня, как случалось и раньше, прорезалось особое, обостренное чувство фигуры, и вместе с ним пришла убежденность, что самое вредное, как палка в колеса, загодя обдумывать действия и поступки, анализировать, подвергать контролю и даже просто осознавать их. Птица не думает,  не знает  и  знать  не  хочет: как, когда и почему именно так, а не эдак она машет крыльями. Казалось, что наружу пробились подспудные силы души и нужно отдаться им до конца, довериться бесконтрольно. Они окрылили меня и отвели от моей головы тот самый дамоклов меч... Поистине с водой выплеснул я и ребенка — вместе с боязнью нарушить схему потерял осторожность.

Все,  что я  открутил  до сих  пор, — лишь ступеньки к пику,  который,  как мне казалось,  венчал весь комплекс. Я нетерпеливо  взбирался по ним, стремясь оказаться на арене, где смогу излить перегружавшее меня вдохновение, самовыразиться до конца. Такой кульминацией мне виделся «колокол».

Этот воздушный трюк таит в себе коварное противоречие  между  желанием  выполнить  его как можно точнее и провалить фигуру вообще, получить за нее «баранку». Он опасен тем, что лишний грамм усердия приводит к обратному результату в  самом прямом  смысле: сле­дует, скажем, сделать  отмашку на спину, а  машина падает вперед.

Мне  предстоял  «колокол»  с  перевернутого  полета  с падением вперед. Напомню: первый этап этой фигуры заключается в неуправляемом вертикальном падении самолета  хвостом  вниз. В этом  положении машина  должна пройти не менее двух длин фюзеляжа — чем больше, тем лучше. Потом — это уже второй этап — наступает момент, когда она начинает валиться на  «живот» и  делает отмашку, похожую на движение, которое совершает язык колокола. Можно еще сравнить с очень резким задним разворотом автомобиля. Но весь вопрос, в какую сторону она станет валиться: вперед или на «спину»? Схема выбора не оставляет — там все конкретно. Нарушение этой конкретности обходится летчику примерно в триста очков — число, которое откидывает его в необозримые дали турнирной таблицы.

Попутно   скажу   о   способах   начисления   очков.   У спортсмена имеется потенциальная возможность получить  за  фигуру  10 баллов.  Но  фигура  фигуре  рознь — в пилотаже, как и во всяком деле, есть вещи, что по­трудней, и есть, которые полегче. Поэтому система Арести определяет каждой эволюции свой коэффициент трудности. Скажем, «петля прямая вверх с прямого полета, выход в прямой полет» имеет коэффициент труд­ности 12, а «петля  обратная вверх с перевернутого полета, выход в перевернутый полет» — 28! Чтобы узнать стоимость фигуры в очках, нужно 10 баллов умножить на коэффициент трудности.

Мне полагалось выполнить наиболее трудный вариант «колокола» ценою в 320 очков. Однако не следует думать, что правила ставят спортсмена в ситуацию неуправляемого риска: дескать, летчик попадает в полную зависимость от  случая,  самолет,  мол,  падает как  ему бог на душу положит, а пилот должен расхлебывать. Падение машины можно предопределить, заранее заложить в фигуру некие данные, которые гарантируют отмашку в нужную сторону. А именно:  на  последнем  куске вертикального восхождения, перед полной потерей скорости, после которой машина начнет падать на хвост, самолет надо чуть-чуть отклонить — на несколько градусов от чистого  перпендикуляра  к земле — и в ту самую  сторону, в  которую  предстоит  отмашка. Но тут-то и возникает противоречие. Чем больше я отклоняю, тем больше получаю гарантии, что отмашка состоится в нужном направлении. Но  чем больше я  отклоняю,  тем короче  будет  падение  на хвост.  А долгое падение  как раз и дает красоту фигуре.

 

...В кабине жарко и душно. Тонкая нитка воздуха, протянутая сквозь крошечное отверстие над приборной доской, погоды в  кабине не  делает — сгореть  не  дает, но и прохладой не балует. Полуденное южное солнце трудится  на  славу.  Сейчас  оно у  меня  под  ногами – над головой земля — и я  смотрю на  него  вроде бы сверху вниз, но ему от этого не холодно, а  мне в прямом и переносном смысле слова по-прежнему жарко.

Внизу по осям квадрата уложены белые полотнища, образуя крест. Семь из них маркируют продольную ось, четыре — поперечную... Смешно — но, чтобы глядеть на землю, мне нужно высоко задрать голову... Над вторым полотнищем  от   края  продольной  оси  я  должен  войти в вертикаль и выполнить «колокол»... И опять сомнение, короткое и пугающее,  как  удар  хлыста, — а тот ли край?! Ведь все вверх ногами, все наоборот... Но нет, здесь нельзя перепутать направление, даже если захочешь: в перевернутый полет вышел из  пикирования,  а это возможно только в одну сторону...

Полотнище, в которое всматриваюсь, сейчас подойдет к зениту... Ручку управления от себя — энергично и плавно, как спусковой крючок... Белая полоса быстро отваливается и остается у меня за спиной.

Я стараюсь, усердствую до пота, до  высунутого набок  языка.  Напрягаю ноги, боясь тронуть с  места педали. Они в нейтральном положении, и сдвинуть их — значит отклонить руль направления, значит повернуть самолет на крыло и потерять прямой угол, значит про­валить главную фигуру, значит проиграть упражнение, значит просто проиграть...

Один летчик-спортсмен, из плеяды мировых призеров, рассказывал мне, что перспектива проиграть сперва перетряхивала его до дурноты, а после вызывала неслыханный  прилив    энергии,   приводивший    чаще   всего  к победам.  В нем жила  та  самая сила, которую  называ­ют спортивной злостью...

Я последнее «значит» пропустил мимо души и «чувств  никаких  не  изведал».   Так  случалось  не  раз.  И после мучился мыслью, что это во мне аномалия, что беззубость и спорт — вещи несовместимые. Однако факты из собственной жизни, пусть даже не слишком длинной, убеждали в другом, приводили к выводу: в мягкотелости упрекнуть себя не могу. Мало того, случалось, проявлял упорство, которому сам потом  удивлялся.  Тогда возникал вопрос: откуда оно бралось, это упорство?

Во-первых, неверно, что не боюсь проиграть... Не боюсь проиграть другим, но не себе. Во-вторых, и самое главное,   я   опасаюсь   испортить   то,   что  сам  сотворил, не дотворить то, что начал творить, не сотворить то, что хочется сотворить. Эта боязнь и пробуждает во мне упорство. Я попадаю в подчинение мною же рожденным во время творения силам, и они делают со мною все, что хотят. Мои победы — это главным образом их победы. Мощные силы! Способны сделать слабохарактерного упрямцем, безвольного — подвижником, робкого — героем, ленивого — трудолюбцем. Нужно только, чтобы они вселились в человека.

Я никогда не сделаю ничего путного там, где не нужно творить, ибо честно признаюсь: если и есть во  мне сила характера, трудолюбие, то  одно  и  другое пребывают в состоянии полуденной азиатской дремы до тех пор, пока не прозвонит этот вот творческий будильник.

...Скорость падает—100, 90... Где-то после 50 нужно слегка наклонить машину вперед... Градуса на четыре... Нет, на три... Я усмехаюсь,  вспоминая,  что  сам-то советую молодым летчикам делать запас порядка пяти.

Нынче во мне разгул эмоций... Трезвость — лучшее из человеческих качеств — подавлена... Трезвость в подполье. Оттуда приглушенным, нечетким голосом она призывает меня остановиться, подумать, что выгодней — рисковать комплексом, ставить под удар все дело или добиться легковесного,  не слишком дорогого и чисто тактического  успеха  одной  лишь фигуры?..  Но  трезвость  в подполье. Царствует азарт...

...Хватит и двух... Я нажимаю на  ручку и  потихонь­ку, по миллиметру начинаю отводить ее от себя... Еще? Ведь опасно, угла почти нет — и на два градуса не по­тянет?! «Хватит!» — говорю  я упрямо... Я  жажду падения — длительного, нескончаемого, как во сне...

Сейчас бы небольшой порыв в спину... Ветер уронит машину в нужную сторону... Но его почти нет. Даже тот слабосильный два-три метра в секунду, что чуть-чуть сносил  самолет, теперь куда-то пропал... Но нет и не надо. Подпорки  мне  не  нужны — я сам  хочу ладить свое везение...

Скорость падает — 30, 20... У  самого нуля, как толь­ко машина зависнет, ручку  управления на себя  до упора... Эффективность руля высоты грошовая — отмашка начнется прежде, чем машина  успеет  набрать  приличную скорость. Сам по себе он погоды не сделает — сработает как  дополнение к  заложенным  условиям... Однако  использовать  нужно все,  до последнего  грамма, ибо он, этот грамм, может оказаться решающим, но это случится в следующий миг. Сейчас же...

Странный миг... Только что мир подо мной несся, крутился во всех степенях свободы... И вдруг — стоп-кадр! Я повис над ним, застыл в безымянной точке пустоты.   Неведомое   внизу,   пограничное   мгновение...   Не сродни ли оно тому, что разделяет жизнь и смерть?.. Но прислушиваться, смаковать некогда.  Я ловлю его лишь затем, чтобы вовремя перевести руль высоты, и вслед за этим мир снова обретет свою динамику.

Сейчас произойдет самое главное... Впрочем, неверно... Почему произойдет? Сейчас будет получен только итог того, что уже произошло. Я еще не знаю, как буду падать, сколько. Куда завалюсь? Но все уже предопределено... Взвешено, подсчитано, разделено...

Нет,  не  правила,  а  сам  себя  я  подверг  неуправляемому риску, пожадничав на лишний  градус отклонения. А теперь мой успех зависит от того, как ел я последнее время, спал,  бегал,  ходил,  влияя на свой вес,  как техники мыли машину: недомыли или, наоборот, вымыли слишком чисто, каковы условия в атмосфере... Но все данные введены, учтены и ответ уже существует — точный и единственный!

Наконец срабатывает этот «сверхскоростной лифт», и я начинаю проваливаться... Видно, остов мой, моя, так сказать, оболочка в падении опережает внутренности, ибо все они подступили к горлу...

Я падаю! Падаю долго... 10 метров, 15, 20... Отлично падаю — точно на хвост! С этим все ясно...  Неясно другое — куда меня выведет кривая... Но, кажется, и здесь начинает проясняться... Мне не хочется верить, и я говорю себе, что это обман перенапряженных глаз...

Говорю, хотя капот в это время бесстрастно и недвусмысленно задирается вверх... Туда же, я чувствую, поднимаются ноги, а голову, напротив, тянет книзу...

В глазах у меня темнеет — только на этот раз не от перегрузок... Машина падает на спину... Мене, текел, фарис! Тройка, семерка, туз... Ты слишком рвался! Человек в тебе переплавился в однородный слиток — сплошное, без примесей, желание... А  он всегда  должен  быть чело­веком — сбалансированным сплавом эмоций и разума... Туз оказался пиковой дамой...

Я ввел самолет в пике, и он подчинился мне на сей раз безупречно. Приди мне в голову не выводить его, не сомневаюсь, что и тогда бы он сделал все, как я того захотел... Но мне, если и захотелось этого, то лишь на самый короткий миг...