И.Егоров. Право на штурвал |
Игорь Егоров ПРАВО НА ШТУРВАЛ
— Дед, а птицы умеют летать вверх
ногами?
— Нет, внучек, на это способен только
человек.
I. МЕДНЫЕ ТРУБЫ
Мне рассказывал знакомый: после операции на глазах, которой предшествовала трехмесячная и почти полная слепота, мир предстал перед ним в неожиданном и непривычном буйстве красок. Зеленое, красное, голубое, оранжевое... — все резкое, преувеличенное, четко разделенное, тяжеловесное, чуть ли не физически ощутимое, давящее. Это был прекрасный, но труднопереносимый, гнетущий своей чужеродностью мир. Не хватало сил, чтобы усваивать эту перенасыщенность, — некой энергии восприятия... И главное, убивала психическая несовместимость, отчужденность. К счастью, так было недолго...
Я вспомнил об этом, потому что чувствовал сейчас нечто подобное...
Сперва исполинское брюхо Ан-12 выдало на свет божий маленькие спортивные Яки. Чистенькие, облизанные, симпатичные, со сложенными крыльями (сняли на время перевозки), они вылезли один за другим под туш оркестра и рукоплескания. Вышли из полости огромной машины и в сравнении оказались так малы, что мне вспомнились новорожденные кенгурята — с мизинец величиной.
Потом трое мужчин натужно вынесли из самолета большой ящик, напоминавший упакованный холодильник. В нем моя слава... Она тяжелая, моя слава, — 90 килограммов весу! Кто-то из распорядителей суматошно командовал и панически каркал ребятам под руку: «Осторожно! Уроните! Разобьете!»
Стоя в центре помоста рядом с двумя великими летчиками (я не кидаюсь словами — только этих пилотов война отметила тремя Золотыми Звездами), увенчанный золотом, цветами и восхищенными взглядами тысяч глаз, ослепленный магниевым заревом фотокамер, под восторженные выкрики — здравицы, мельтешение кино- и телехроникеров, стрекотание камер, я пытаюсь разобраться в своих чувствах...
На помосте со мной: Алексей Пименов, Евгений Каинов, Владимир Пономарев, Виктор Самойлов... О чем они думают? Что чувствует Лида Леонова? Зина Лизунова? Света Савицкая — совсем юная, но уже попавшая в фокус славы?
Мир кажется мне странным, непривычно далеким, чужим и нечетким, словно погружен в марево... Он утомляет меня перенасыщенностью, точь-в-точь как того прозревшего... Достиг я высшей славы... Ну и что?! Где ожидаемое счастье? Где упоение ею? Я говорю себе: «Ты — счастливый, ты — лучший из лучших... Сегодня ты — летчик номер один — это в масштабах планеты!» Ну и что?! Я хочу ощутить животворное солнце славы, то, которое видел в затаенных мечтах, искупаться в его лучах... Теперь оно мое, это солнце. Валяй бултыхайся в его тепле, наслаждайся радостью...
Я напрягаюсь, внушая себе это, — хочу быть счастливым... Но увы! Я сейчас никакой. Я — пусть простит мне читатель мудреное слово — индифферентный... Я — безразличный, отрешенный. Эмоционально я пуст. Та самая энергия восприятия во мне на нуле... Устал? Или потому, что слава — иллюзия? И вовсе она не солнце, а лишь солнечный зайчик... Она как время, которое есть и которого нет, — предыдущее мгновение уже было, а последующее еще не наступило. Слава тоже не имеет настоящего... Точнее, в настоящем ее не воспринимаешь, в настоящем она в виде вопроса: «Ну и что?!» Она всегда или в будущем, к которому рвешься, во имя которого копья ломаешь, или в прошедшем, которое под всеобщие и заслуженные насмешки пытаешься удержать...
Это очень обидно — обложиться банками с черной и красной икрой и вдруг потерять аппетит...
...Я стою на необозримо высоком пьедестале абсолютного чемпиона мира и не чувствую его высоты… Остается лишь пошутить: плохо, когда летчик не чувствует высоты. Хотя все, что вокруг происходит, направлено лишь на то, чтобы оттенить, подчеркнуть эту высоту.
Техники надели Якам их нарядные красные крылья. Вскрыли ящик и обнаружили огромный, в рост человеческий, кубок, шикарный и дорогой: семнадцать тысяч долларов! Это кубок сеньора Арести — известного испанского летчика, спортивного теоретика, мецената и президента Международной федерации самолетного спорта (ФАИ). Этот приз Арести учредил еще в 1968 году по случаю чемпионата мира в Магдебурге. Но там он остался неразыгранным. Хозяина нашел лишь теперь, в 1970 году в Хуллавингтоне — я стал первым обладателем этой высшей и, как сказал сеньор Арести, «самой весомой в мире» (90 килограммов) награды.
Я шел к этой вершине нелегкой дорогой. Однако на пути моем не было ни единого метра, где пришлось бы тащить свое измученное, обессиленное тело, как говорят, на крюке честолюбия. Я совершал свое восхождение трудными, но посильными участками. И вот что самое главное: на большей части маршрута я просто не видел для себя этой вершины, лишь информативно знал о ее существовании. Задача взобраться на нее казалась мне несбыточной и даже нелепой. Конечно, кто-то сюда поднимается... Но это были призрачные, далекие «кто-то», сделанные из другого теста. Во мне жило активное чувство, что горшки обжигают боги. И это, видимо, здорово экономило мою нервную энергию. Я не ставил много на карту и потому не боялся много потерять. Лишь на последнем участке, когда увидел, что вершина совсем рядом, что она в принципе доступна и можно считать себя в числе претендентов, когда в 1968 году в Магдебурге неожиданно для себя взял свою первую золотую медаль, все вдруг изменилось в моей психологии... Впрочем... Так ли это?
Может быть, вершина стала для меня очередным, но самым трудным рубежом? И поэтому стрессовое сверхчеловеческое напряжение? Нет... Надо разобраться в себе и быть до конца честным перед самим собой: все-таки главное в том, что она таила в себе атрибуты славы... Во всяком случае в борьбе за нее я понял тех, кто, взмыленный, до потери сознания гонялся за этим солнечным «зайчиком». Понял, потому что в немалой мере изведал их чувства. Это была страшная погоня, и, ей-богу, золото Клондайка притягивало людей, понуждало их к известному поведению зачастую ничуть не больше, чем золото чемпионских медалей...
Я видел, как в небе Хуллавингтона слукавил честный, порядочный парень, блестящий, выдающийся летчик Боб Херенден. Слукавил рисково, подвижнически, лукавством сильного мужественного человека.
Боб, оказалось, обладает завидным искусством распоряжаться собственной жизнью. Замороченный, охмуренный погоней за славой, он с поразительной легкостью поставил жизнь — эту бесценную штуку — на карту, назначив ей непростительно низкую цену. Химера, ускользавшая из его рук, казалась ему много дороже.
Теперь я уж точно не помню детали, по началу комплекса он, кажется, зацепил лишнюю высоту — выскочил за верхнюю кромку зоны, а немного спустя, после полуторавиткового штопора, вышел в прямой полет вместо перевернутого... Словом, Херенден, искуснейший мастер, тут же почувствовал, что теряет очки. И тогда он сделал это...
В небе вдруг наступила опасная тишина, и с каждой секундой становилась страшнее... Я никогда не забуду жестокую, садистскую бесконечность этой тишины... Самолет терял высоту... Чем дальше, тем становилось яснее, что нам уже не услышать рокота мотора... Только бы не сорвался! Все — и верующие и атеисты молили: «Господи, помоги ему дотянуть до полосы!» Разве могли мы подумать, что он имитировал неисправность двигателя, чтобы получить право на вторую попытку?!. Он дотянул — посадил самолет с заглохшим двигателем!
Боб! Я бы, конечно, пошел с тобой в разведку! Только у нас говорят: не следует путать божий дар с яичницей... Впрочем... У нас с тобой разная мера славы. Для меня она — известность, может быть, популярность, для тебя — иное качество жизни... Раз это так, я охотно отдал бы тебе первенство, если б не одно обстоятельство — престиж страны! Эта штука не принадлежит мне, и я не имею права распоряжаться ею. Может быть, это самый мощный стимул, который дал мне силы победить тебя в нашем единоборстве...
...Я пытаюсь отыскать хоть какие-то составляющие, которые образуют вектор нашего поведения в небе. Ну хорошо — слава... От этой штуки не отмахнешься. Она — стимул! Но иррациональность, безумие иных поступков, рожденных в критический момент, только ею — погоней за славой — не объяснишь. Нет, здесь причастно и нечто другое....
История с Херенденом случилась в Хуллавингтоне (Англия) на VI чемпионате мира, в 1970 году. А двумя годами раньше, на V чемпионате в Магдебурге я видел полет, драматизм которого еще больше склонил меня к мысли, что дело не в славе... вернее, не только и не столько в славе. Опишу его подробно, и тогда станет ясно, что я имею в виду под этим «нечто другое». Но сперва несколько слов о Магдебурге вообще.
Атмосфера этого чемпионата отдавала душком педантизма. Судейские правила, естественно, были его источником. И потому в воздухе летчику приходилось заботиться не столько о красоте, акробатическом изяществе полета и точности фигур, сколько о месте выполнения каждой фигуры в пилотажном квадрате. Ибо первое влияло на результаты его выступления значительно меньше, чем второе. В принципе это тоже полезная акцентировка (позднее скажу почему), однако именно она, мне кажется, послужила причиной случая, который всем нам, участникам магдебургского чемпионата, пришлось пережить...
...Было в этом взлете и в резком, очертя голову, пронизывающем зону движении что-то нервное, душевно неуравновешенное, нечто похожее на робость, решившуюся на подвиг... Во всяком случае, отчаянностью это не назовешь, скорее отчаянием... Мне казалось, что пилот боится... собственного испуга — бывает лихость, рожденная страхом.
Он почти насквозь пропорол зону по диагонали и где-то у самой ее границы, в верхнем углу, заложил глубокий вираж — настолько, что самолет встал на левое крыло, или, как у нас говорят, «на нож». Верное действие — более мелкий вырвал бы его из заданных границ, но только в сильнейшем психическом возбуждении можно давать такие резкие перегрузки. «Седовласый», но славный, надежный ЗЕТ-326 — чехословацкий самолет, прошедший через все мировые чемпионаты,— под самым потолком зафиксировался наконец в горизонтали и показал опознавательные знаки одной из африканских стран.
Трудно пересмотреть все полеты. Просто невозможно стоять целый день задрав голову, да еще под солнцем. Судьям не позавидуешь... И потому зрителя собирают только большие мастера.
Этому летчику до виртуоза далеко вообще, и сейчас, в частности, летал он не лучшим образом. И все-таки что-то привлекало в его пилотаже, притягивало всеобщее внимание. Теперь, задним числом, я начинаю понимать суть того, что так заинтриговало зрителя: короткое, энергичное слово «борьба». Здесь она в неслыханной, пугающей остроте буквально выскочила из своего материального выражения, из своей физической плоти, отделилась от пилотажа и в чистом, обнаженном виде витала в воздухе. Она-то и захватила зрителя, хотя воспринимал он ее подсознательно — не узнал, поскольку редко встречал ее в столь оголенной форме.
Больше всего этот летчик воевал с зоной. Не отличаясь особым чутьем места, распределения скоростей, потеряв центр пилотажа, он асимметрично располагал фигуры в квадрате и то и дело пробивал границы зоны. И хотя понимал, что штраф все равно неминуем, болезненно резко выкручивал машину, сгоряча и бессмысленно — увы! время не подлежит возврату, ошибки в нашем деле неисправимы. Нам оставалось лишь удивляться прочности самолета...
Впрочем, коварство зоны держит на стреме не только его — каждый из нас, пилотируя в клетке площадью 1000 на 800 метров и вертикалью, где верхний край километр, а нижний 100 метров, чувствует себя не слишком привольно. Добавлю к тому же, что Магдебург предложил спортсменам вовсе не легкие комплексы, напротив, далеко не всякий чемпионат мог козырнуть подобной накруткой фигур. Иные элементы попросту вызывали сомнения в безопасности: сочетания, скажем, где летчику из штопора полагалось выводить машину в пике по чистой, девяностоградусной вертикали — и это с относительно скудным запасом высоты!
Когда мы, советские летчики, подняли разговор об этом, то представители некоторых западных стран осмеяли нас, чуть ли не упрекая в трусости.
Между тем парень из Африки совершал свой полет и все больше и больше захватывал зрителя высшим пилотажем... человеческого достоинства. Мы были свидетелями редкого зрелища: единоборства человека с самим собой. Мне возразят: борьба с собой — повседневное, будничное и массовое дело. Верно! Но скрытое! Часто ли удается нам видеть его в таком оголенном зрелищном виде?!
После десятка фигур полет его отяжелел, словно штрафы перегрузили борт самолета, стал еще менее твердым. Неровность прочерченных линий говорила о том, что штурвал находится в обессилевших, перенапряженных руках, как бывает, если с непривычки долго работаешь ломом. Нам, профессионалам, становилось жутковато всякий раз, когда выходил он в перевернутый полет. Воля — единственное, на чем вел он сейчас свой пилотаж, — топливо ненадежное.
Порою и самые тренированные, опытные спортсмены на миг-другой теряют сознание, когда организм кидает из шестикратной отрицательной перегрузки в восьмикратную положительную. Бывает, что эти скоротечные полярные переходы надолго оставляют следы — лопаются сосуды глаз, и последние краснеют, как у кролика.
Мы опасались, что с африканцем случится глубокий обморок. Последствия объяснять излишне...
Но парень этот, несмотря ни на что, не давал себе ни единой поблажки — он делал все, что требовал комплекс. Он не сдавался, не отходил ни на миллиметр от позиции, в которую стал против самого себя. Внешне было смешно (иные и смеялись) наблюдать, с какой тщательностью старается выполнить он отдельные мелкие элементы явно загубленной им фигуры. И неважно, что получалось. Важно намерение не сдаваться, лежачим, но продолжать борьбу! Я такими намерениями мостил бы дорогу в рай!
С хорошими летчиками бывают казусы — досадные, пустяковые срывы, что в принципе не снижает мнения об их мастерстве, зато сильно снижает оценку на соревнованиях. Для хорошего летчика зона — это сцена, и он, как актер, вживается в роль, наслаждается творчеством, и, как бы ни был заучен комплекс, как ни оттренированы отдельные детали, в небе он одержим вдохновением художника, захвачен иллюзией перворождения, чувством импровизации. Потому-то и бывает, что в порыве самовыражения, в подсознательном стремлении к целостности комплекса, к совершенству его формы возьмет да и пропустит какую-либо деталь, порою и в самом деле излишнюю, но ту, что изложена в тексте. Это, конечно, не самая главная причина подобных ошибок. Но разговор к тому, что талант может иногда подвести, если не поставить его под строгий контроль трезвости.
С африканцем этого не случалось. Он не наслаждался полетом, а мучился им. Каждая следующая эволюция для него — предстоящая пытка, и потому он хорошо помнил, что ему предстоит.
Он непростительно много расходовал высоту — транжирил ее на каждой фигуре. Впрочем, «транжирил» — неточный и несправедливый глагол: он не умел по-другому, просто не знал, где и как нужно использовать двигатель. Когда он вышел на верхнюю точку петли Нестерова («мертвой петли»), мне захотелось крикнуть ему: «Не сбавляй обороты». Но... Я так и знал, что он это сделает, — ошибка всех новичков... Чтобы придать траектории правильную окружность, нужны хорошая скорость и разумное пользование сектором газа. Тогда создается мощный обдув рулей и самолет отлично маневрирует.
Окружности, понятно, не вышло. Не петля, а так... нечто похожее на кулек Деда Мороза. Но бог с ней, с фигурой, — главное, что он снова потерял высоту. Теперь он, кажется, спохватился и дал полные обороты с тем, чтобы на вертикали вверх поднять машину как можно выше. Но сколько можно протащить ее в небо под девяносто градусов к горизонту, если сила тяги двигателя у ЗЕТ-326 чуть ли не в пять раз меньше, чем силы тяжести и лобового сопротивления?! Словом, перед наиболее опасной фигурой, которую начинать бы нужно у самого потолка, высота была безвозвратно потеряна...
Теперь ему предстоял «колокол» — фигура тонкая и очень трудная, может быть, самая трудная в высшем пилотаже. Суть ее в том, что, находясь в вертикальном подъеме, машина полностью теряет инерцию и камнем идет вниз. Нужно, чтобы падение было не хаотичным, а строго по вертикали на хвост, при этом не менее двух длин фюзеляжа — чем больше, тем лучше. Затем самолет делает отмашку на спину или в сторону шасси, как язык колокола, и уже оттуда выходит на траекторию следующей фигуры. В данном случае схема опять-таки предусматривала выход в вертикальное пике.
На свое несчастье, он слишком хорошо выполнил эту фигуру — неожиданно для всех, возможно, и для себя: пропадал на хвост метров 30 (!), отмахнул в нужную сторону — а это самое трудное — и ввел самолет в отвеснее пикирование. От него требовалось только одно: зафиксировать линию и сразу же выходить в горизонт. Но, потеряв, видимо, голову от успеха, он и здесь слишком беспечно израсходовал высоту. Теперь ему предстояла полубочка вверх, на которой много не наберешь — десятки метров, а дальше...
Понимал ли он до конца опасность? Оценивал ли ее полностью? Скорее всего так и было. Но он находился в запале борьбы и воспринимал ситуацию оптимистично. Нам она казалась куда страшнее. Во всяком случае я уже ощущал ядовитый, парализующий запах надвигавшейся катастрофы, чувствовал, как цепенею от ужаса... Ясно: высоты не хватит, даже если на полубочке он заберется еще на полсотни метров вверх. Ее точно не хватит, если этот фанатик борьбы решится на тот злополучный полуторавитковый штопор с выходом в пике... А он это сделает! Обязательно, особенно теперь, когда за плечами его успех.
...После полубочки под ним оставалось не более четырехсот метров. Этого, возможно, хватило, если бы он идеально точно, компактно выполнил все остальные эволюции. Но предстоящее сочетание — дело непростое и не для таких мастеров, как он.
Аэродром затих. Люди застыли, как в немой сцене гоголевского «Ревизора». Слышались только рокот мотора в небе да глуховатое урчание изготовившейся на старт «скорой помощи»... Беспочвенная надежда, самооглупление на тему «желаемое за действительное»: может, он все же забудет, перепутает что-нибудь, с летчиками это бывает!
Увы...
Когда он сорвал самолет в штопор, впечатлительный и посеревший от ужаса Володя Мартемьянов, наш первый абсолютный чемпион мира, стоявший рядом со мной, хрипло, натужно выдавил:
— Сдается мне, что это его последняя вертикаль...
Сейчас бы гаркнуть ему в наушник: «Прекратить полет! На посадку!» Но с самолетом нет связи — изъята напрочь, дабы избежать возможность подсказок....
А самолет, как осенний кленовый лист, кружил в воздухе тихо, плавно и безмятежно... Так мне казалось, хотя знаю, что полтора витка штопора могут длиться не более трех-четырех секунд. У меня вдруг мелькнула обнадеживающая мысль, хлесткая, пронзительная, как удар тока: его спасет психика, его спасет страх. Ничем не одолимый, не поддающийся волевому управлению, животный страх. Страх, в который мгновенно переплавляется вся личность, тот, что заставляет летящего головой вниз самоубийцу при виде неотвратимой смерти увернуться, вывернуться и приземлиться все же ногами...
Вот на что я надеялся: сейчас ему предстоит пике, а после выход в перевернутый полет... Я думал: когда на тебя с чудовищной смертоносной скоростью несется земля, когда видишь, что гибель на расстоянии вытянутой руки, в этот последний миг смертным присуще прятать голову, закрывать ее руками... У кого хватит силы сделать обратное: перевернуться на голову, подставить ее, приблизить и без того рядом стоящее роковое мгновение?!
Как и предполагал, он не сумел вовремя вывести машину из штопора — вместо полутора витков получились два. Когда самолет, войдя в пике, устремился в землю, до нее оставалось не более сотни метров. Но человек, повторяю, не ведает настоящего. Он знает прошлое и видит обозримое будущее... А обзор у него был поразительно четкий... Ста он не знал — он лишь видел перед собой 99, 98, 97... И их он не ощутил, ибо перед ним уже с нарастающей, не оставлявшей никаких сомнений и потому невыносимой четкостью маячили 96, 95, 94... И он не выдержал этой четкости — потянул ручку управления на себя... Самолет плавной траекторией начал выходить в прямой полет. Я прав! Инстинкты одержали победу!
...Мгновение... Лишь мгновение, в течение которого я успел возликовать, что человек всего только гомо сапиенс — пусть высший, наиболее организованный, но вид животного! Что то, что мы так усиленно маскируем, скрываем даже от самих себя, против чего порою так восстаем, живет в нас и имеет неодолимую и добрую, спасающую силу!..
Он думал по-другому... Теперь, когда земля стала уходить под фюзеляж, когда перспектива гибели утратила свою убийственную четкость, с той же драматичной бескомпромиссной четкостью перед ним встал гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?», умереть стоя или жить на коленях? После этой победы страха над сознанием ему оставалось только одно: согласиться с собственной заурядностью. То есть с тем, от чего он, видимо, всю жизнь бежал. И вот сейчас, когда он выложился весь до основания, когда выстрадал право на самоуважение, один миг малодушия перечеркнул все.
...Истеричным движением (глядя на поведение машины, летчик довольно точно определяет не только действия, но и внутреннее состояние пилота — перевод синхронен и почти безошибочен) рванул ручку управления от себя, и ЗЕТ-326, переломив траекторию, снова вышел в пике... А до земли оставались десятки метров...
Я не хотел видеть эту сцену самоубийства, отвернулся и, съежившись, ожидал взрыва... Но его не было.
Откуда-то из-под земли по-прежнему рокотал мотор. Я кинул взгляд на поверхность. Чудеса! Кио на воздушной арене — куда исчез самолет?! Мистика эта длилась две-три секунды: где-то у горизонта, как из подземного ангара, выскочил перевернутый кабиной вниз ЗЕТ-326, взмыл в небо, лег в прямой полет и, сделав круг над летным полем, пошел на посадку.
Бледный, осунувшийся за эти мгновения Мартемьянов, неподвижно глядя куда-то в точку, глухо, с трудом выдавливая слова, проговорил:
— В Африке... люди, видно... родятся в рубашках.
Володе еще предстояло лететь!..
...У самой земли, вопреки моим умозрениям, он все же решил довести свое дело до конца и перевел машину в обратный полет. Он шел под небольшим углом к горизонту, и следующий метр его траектории пролегал уже в недрах земли... Но перед яростным безумием фанатика отступила даже земля. В той самой точке, где машина должна была врезаться в грунт, начиналась ложбинка, глубокая — или скорее мелкая — ровно настолько, насколько необходимо было, чтобы машина аккуратно вписалась в кривизну ее дна.
...Он долго не вылезал из кабины и еще тогда, когда техник отстегнул ремни. Сидел, безжизненно свесив голову. Потом пустыми, блеклыми, как у старика, глазами стал осматриваться вокруг, словно только пришел в сознание и хочет понять, что с ним произошло. Самолет облепили люди — сбежались все, кто был на аэродроме. Стояли безмолвно, глядя как на диковинку. Даже свои не обратили к нему ни слова, понимая, что разговаривать с ним бессмысленно, ибо и сам он сейчас лишен здравого смысла. Затем, когда расплывшиеся во весь глаз зрачки стали собираться в одну точку, а бескровное, серое, как известка, лицо покрываться пятнами, он встал, дрожащими ногами ступил на центроплан, не спрыгнул и даже не сошел, а буквально сполз на землю, шатаясь, обогнул хвост машины и, повалившись в траву, затрясся в рыданиях. Подошел его тренер, опустился рядом и, ни слова не говоря, держал его за плечи. Две женщины-летчицы, стоявшие тут же, осуждающе, даже брезгливо отвернулись и ушли... Удивительный народ! Ни один мужчина не смог бы так прочно усвоить основополагающие истины этики. А женщина твердо знает: мужчине плакать не полагается! Рыдать — тем более!..
Судьи дисквалифицировали этого летчика. Жестоко, но поучительно! Пусть знают те, для кого самоутверждение дороже жизни, — этот их принцип порочен. Общество никогда его не признает, и победа на этой стезе может обернуться для них поражением...
Задаю себе вопрос: как увязать его поведение в воздухе с честолюбием? С первой же минуты полета он понимал: призов ему не видать. А перед тем как выдать эту смертельную акробатику, понимал и другое: речь может идти только о последних местах. Что толкнуло его на этот поступок?
Инерция борьбы. Та, которую набирал он тем больше, чем больше воевал с самим собой. Мощная настолько, что перенесла его даже через такой гигантский порог, как страх. Сильный человек в разгар борьбы еще
больше, чем жизни, жаждет победы. В запале он иногда забывает, зачем она нужна ему. Случается, он этого просто не знает. Борьба для него — самоценная и самоцельная штука. «Вступивший в борьбу пусть обретет победу!» — в этом сила человечества, в этом суть его созидающего упрямства.
Все это я говорю к тому, чтобы сделать вывод: честолюбие честолюбием, но оно — понятие, как говорят, стратегическое, определяет поведение человека в масштабе всей жизни, тактика же борьбы чаще и больше зависит совсем от других причин.
Теперь я сойду со своего пьедестала, чтобы взглянуть на него со стороны, удивиться его высоте и особенно тому, что это я, Игорь Егоров, на нем оказался, а главное, задуматься над тем, как я туда попал?! Что же во мне такого, что сделало меня, некогда застенчивого, щуплого и очень смирного мальчугана, чемпионом мира, первым обладателем кубка Арести?